ПРАВОСЛАВИЕ, САМОДЕРЖАВИЕ, НАРОДНОСТЬ

Автор: 
Хомяков Д. А.

Но абсолютизм, как начало, как идеал в делах человеческих, так же недостижим, как и всякий идеал. Действительность скоро вводит его в границы конкретного, где лишь один вид ограничения заменяется другим. Самодержавие всегда считало себя ограниченным, а безграничным только условно, в пределах той ограниченности, которая истекает из ясно сознанных начал «народности» и «веры». Оно жило в народе и в Церкви. «Абсолютизм» стал выше их обоих. Эти границы он прорвал, но зато незаметно подпал закону ограниченности в другом, худшем виде — ограниченности не органической (следовательно, не стеснительной), а внешней, т. е. материальной и потому действительно тягостной, потому что все внешнее до некоторой степени враждебно. Пока власть лишь направляла живое тело органически сложившегося, органически живущего государства, она связывалась с ним законом живого взаимодействия. Но раз она отрешилась от понятий взаимодействия и перешла в область чистого творчества, ей поневоле пришлось искать и приделывать себе органы творчества, искусственные зубы, руки и ноги. Она воображала, что эти искусственные члены будут для нее лишь чисто служебные орудия, безвольные и бессмысленные, над которыми она будет только властвовать, но с которыми ей не будет надобности считаться. На деле же вышло вовсе иное. Всякое внешнее орудие, как бы оно ни было полезно, всегда вместе с тем есть и стеснение; но чем более внешним орудием служит живое существо (следовательно, имеющее собственную волю), тем более оно само воздействует на заправляющего, подчиняясь ему, но и до известной степени подчиняя его себе. Внешним орудием абсолютной власти являются так называемые чиновники. Хотя они неизбежны при всякой форме правления, но в государстве, где все части органически друг с другом связаны, они, составляя из себя живой орган, более или менее, остаются в свойственных им пределах и следовательно полезных. Раз же они обращаются в механические, но живые, орудия власти, для них и для народа внешней, они начинают жить своей собственной жизнью и «для себя», ибо они чувствуют себя обособленными, отрешенными, только живой машиной, и следовательно получают свои собственные интересы самосохранения, питания, размножения, как всякое отдельное в себе замкнутое существо или корпорация. Только «деловая» связь соединяет чиновничество-бюрократию с ее хозяином.[117] Она на него работает, но главное — она себе довлеет, ибо ей не с кем другим единиться, будучи отрешенной от общей жизни народа, для власти же только являясь орудием. Сначала в должность чиновников по новому образцу возведены были служилые люди прежнего «режима».[118] Они, обученные по-европейски, вооруженные для вящей ревности к службе и для еще большего отчуждения от народа «усовершенствованным» помещичь­им правом, — казались сначала довольно хорошо вошедшими в свою новую роль исполнителей «абсолютных» велений. Но однако по мере того как общее им право владения крестьянами стало в них вырабатывать и некоторую самостоятельность, они постепенно стали все более и более неудобными орудиями, и неудобными во всех отношениях. Для власти, желавшей видеть в них только машины,[119] они стали недостаточно безвольны; а для народа они явились сословными эксплуататорами, и следовательно крайне нелюбезными. Полный расцвет дворянского чиновничества совпадает с царствованием Екатерины II! С этого же времени (т. е. собственно с Александра [I]), дворянское сословие все более и более становится «нелюбо власти», и, в конце концов, власть упраздняет его стеснительные для себя услуги. Освобождая крестьян, она освобождает себя от дворян и возвращает все к давно искомому идеалу «полного абсолютизма» с безгласным орудием бюрократии для своего, правительственного творчества. Но именно тут-то нагляднее всего воочию представилась утопичность таких абсолютных мечтаний самой власти. Родилась настоящая бюрократия. Полное развитие бюрократии начинается с освобождения крестьян, которому она в собственных видах (хотя и не без идеальных мотивов) усиленно содействовала ради устранения дворянства. Не только само устранение дворянства от прежней политической роли нужно бюрократии для очищения места, но ей нужно было положить конец той патриархальной форме государственного быта, которая основывалась на всеупрощающем крепостном праве, для того чтобы завести сложный государственный механизм, для функционирования которого необходим и опытный механик — бюрократия. В этом новом строе выразилась идея абсолютизма, но в своеобразном виде. Абсолютный, т. е. от народа отрешенный Государь, заслоняется «абсолютичной» бюрократией, которая, создав бесконечно сложный государственный механизм, под именем Царя, под священным лозунгом самодержавия, работает по своей программе, все разрастаясь и разрастаясь и опутывая, как плющ, как Царя, так и народ, благополучно друг от друга отрезанных петровским началом западного абсолютизма. Лозунг бюрократии не «divideetimpera», но «imperaquiasuntdivisi». Конечно, было бы несправедливо (и даже смешно) подозревать бюрократию, состоящую в большей своей части из людей вполне достойных, в каких-либо сознательно злых целях. Она, несомненно, в меру возможности, не прочь быть полезной; она даже старается быть таковой; и только потому не может, что тоже абсолютна, т. е. отрешена от живой связи с народом: она абстрактна. Все ее цели, все ее понимание, вся ее деятельность только «умозрительного свойства». Не имея под собой почвы, она витает в эмпирее благонамеренности, в котором живое отсутствует, а все только схемы. Есть схематический Царь и такой же народ, который схематически приводится к благоденствию ею одной, существующей inconcreto. Из этого выходит очень забавный (было бы смешно, когда бы не было так грустно) факт: бюрократия incorpore, все доводит до совершенства; а сами бюрократы, как отдельные личности, ее нещадно бранят; так что нигде нельзя найти столь злой критики всего, что делается, как в среде этих самых бюрократов, и особенно в том городе, который одним бывшим министром финансов весьма метко назван «центр бюрократии».[120]

В древней России, когда государство расширялось за счет соседей, оно не изменяло своему основному характеру Русского царства, т. е. не прилаживалось к новоприобретенным подданным (хотя бы такие были и близки по народности, как, например, малороссы), а оставляло их в положении подчинившихся народов, но не сделавшихся равноправными в смысле окраски собой характера самого государства. Царь относился к ним, так сказать, через свой народ, а не становился к ним лицом к лицу, потому что он был от своего народа неотделим; Царь мог принять под свою руку инородцев, но сам оставался только Русским царем, а не непосредственным их владетелем.[121]

Но как только явилась и насадилась идея императорства, носитель ее спешит стать в непосредственные личные отношения со всеми входящими в его Царство элементами, и тем самым делаясь «всячески для всех», он сознательно перестает быть «только русским царем», иначе — он «эмансипируется от зависимости от духа русского народа». Императору все подданные одинаково дороги, т. е. он одинаково близок и одинаково далек ото всех, потому что нельзя, не отрешившись вовсе от всякой специальной народности, быть единовременно национальным вождем каких-нибудь двадцати народов и народцев.[122] Но императорство именно на этом и стоит. Оно парит над народами, которые ему подвластны, не живя исключительно жизнью того народа, который один есть истинный создатель государства[123] ему соименного, забывая, что оно только потому само существует, что этот народ его в себе зачал (не как императорство), под условием того, что он будет крепок [верен] ему, его обычаям, понятиям, вере. До сих пор у нас, к счастью, народ еще не утратил веру в царя, как православного царя, т. е. царя русского по преимуществу; и только русского, следовательно ему вполне солидарного. Императорство народу непонятно, и если он слышит этот титул, то относит его к числу риторических амплификации, подобно «монарх», слову, излюбленному нашим духовенством и непонятному народу по чуждости звука, но безвредному по содержанию. Для того чтобы русский царь был действительно великим, надо, чтобы он полагал все свое величие в том, что он русский не только по происхождению, а по духу, и сознавал бы, что ахиллесова пята императорства состоит именно в том, в чем его поклонники находят его величие, т. е. в его отрешенности от народа, в его абсолютизме.

Исключительно практически-утилитарная подкладка негодна ни для какой высокой идеи; а идея самодержавия, конечно, очень высокая идея. Русскому народу никогда не приходило в голову смотреть на Царя с «исключительно» утилитарной точки зрения. Если бы он ее держался, тогда, конечно, недолго бы на ней устоял иприложился бы к Западу, где преобладает идея простой пользы иосязаемой выгоды. Если бы народу стали доказывать, что при единодержавии все идет как нельзя лучше, то он бы ответил исконными поговорками: «до Царя далеко», «Царь жалует, а псарь не жалует» и т. п., ясно доказывающими, что он трезво смотрит на практические недостатки этой излюбленной им формы правления. Держится же он ее твердо, имея «следовательно, к тому причины высшего свойства».

Ошибка поклонников единовластия русского типа, в том числе и абсолютизма, и хулителей всех других форм состоит в том, что они не признают того существенного обстоятельства, что правительственная форма — не причина, а следствие, как и многие другие явления в общественном и государственном строе; хотя, конечно, в свою очередь, она воздействует на создавшую ее среду. Из всех внешних проявлений народного понимания различных сторон жизни слагается тип народа. Множество мелких черт, характеризующих взгляд народа на те или другие вопросы, выясняют так называемую народную психологию, отличая один народ от другого. Но из основных политических понятий, свойственных разным народам, едва ли есть другое более радикально отличающее народы друг от друга, как понятие о высшей власти. Мир делится в этом отношении на две половины: Восток и Запад.