ДИКТАТУРА СЛОЯ

Автор: 
Солоневич И. Л.

Революционеры антикварных времен любили декламировать слово “народ”. Это он, “народ” “восстал против тиранов”, казнил королей и мистическим образом избирал Робеспьеров. Потом, с ростом науки и техники, вместо народа стали фигурировать “трудящиеся”. Затем, с дальнейшим прогрессом науки, техники и философии, из сонма трудящихся выпали такие тунеядцы, как крестьяне, фермеры и вообще все, в поте лица своего добывающие для пас хлеб наш насущный. Остались один “пролетарии”. В дальнейшем ходе историко-философских концепций стал дифференцироваться и пролетариат: пролетариат просто и пролетариат революционный. “Сознательный пролетариат”, как его называли в России ДО 1917 года. “Лумпенпролетариат”, как его квалифицировали правые круги в Германии. Биологические подонки больших городов, как его квалифицирую я.
     Норма Уолн, в своей книге “The House of Exile”, пoсвященной ее китайским воспоминаниям, мельком рисует некоторые бытовые стороиы китайской революции. Норма Уолн, в качестве женщины, не очень интересуется социально-исторической стороной событий, а в качестве лэди, избегает таких эпитетов, к которым прибегаю я. Она говорит о тех днях, когда московский эмиссар мистер Бородин взял в свои опытные руки “помощь китайской революции” и сразу поставил свою ставку на “лентяев и никчемных”. “Восстанавливал юных и неопытных против старших, ленивых и никчемных, против старательных и работающих, посылал платных агитаторов для возбуждения ненадежных и непостоянных людей, какие имеются в каждой семье и для подстрекательства тупой черни к “насилиям”. Норма Уолн повествует дальше, как приличные китайцы, увидя эту политику, стали массами уходить из Гоминдана: “характерная китайская черта — покидать дело, когда оно становится неприемлемым, — облегчила задачи русской политики...”
     
     Думаю, что эта черта “характерна” для всех наций и что сравнительно редкий из “средних людей” не постарается отойти в сторону от уличной поножовщины. Думаю, что “китайская психология” тут решительно не при чем. Как, с другой стороны, не при чем и пролетарская.
     
     В той схеме, которую нам вдалбливали в то время в университетах Европы — на смену “буржуазной революции” с неизбежностью геологического процесса должна была придти пролетарская: четвертое сословие должно смести третье. Вся сумма гуманитарных наук, последнего столетия, в сущности, только то и делала, что готовила пролетарское продолжение буржуазной революции. Подготовка была проделана настолько основательно п научно, что даже и сейчас м-р Бэвин и тов. Молотов никак не могут договориться: так кто же из них является настоящим пролетарием? Точно так же, как геноссе Гитлер и товарищ Сталин никак не могли договориться: так кто же из них является настоящим социалистом? Окончательное определение будет, по всей вероятности, принадлежать владельцам наиболее дальнобойных орудий. И за все это будет платить своей кровью и своим потом именно пролетариат.
     Современный рабочий класс Европы играет прискорбную роль того ребенка, у которого, по русской пословице — семь нянек и который поэтому остается без глаза. О пролетариатом нянчатся все. Псе его опекают, все его воспитывают, все ему льстят и все ему врут. И от всего этого он остается без хлеба, без крова и без штанов. И на его шею садятся французские бесштанники, немецкие фашисты или русские коммунисты. Няньки исчезают — они заменяются держимордами. Трудящийся класс перестает быть теоретическим мессией — он становится бандой прогульщиков, лодырей, саботажников и вредителей, которой нужны: “ярмо, погонщич и бич” — появляется и то, и другое, и третье. В стране самого последовательного социализма — в СССР — рабочий, за двадцатиминутное опознание к станку подвергается тюремному заключению, и не по приговору суда, а по постановлению партийной полиции. Русский пролетариат, в результате своих всемирноисторических побед, опустился до положения раба на ямайских плантациях середины прошлого века. Его, правда, не бьют плетьми — это было бы несовременно. Но ямайские плантаторы не расстреливали своих рабов: это было бы слишком дорого, раб стоил денег, пролетарий не стоит ни копейки. Над ним нет владельца, как над ямайским рабом, “над ним нет босса, как над американским рабочим, но над ним возвышается платная, строго централизованный бюрократический погонщик якобинской, фашистской или коммунистической партии. Этот погонщик спуска не даст — хотя бы по одному тому, что и ему партия спуска не даст. Ибо он, погонщик, является только бессловесным бичом в руках Вождя.
     Если термины: “народ”, “масса”, “пролетариат” и прочее приняв, мало-мальски всерьез, тогда никак нельзя будет объяснить унылую закономерность всех трех великих революций: французской, русской и немецкой — может быть и итальянской Во Франции, России и Германии “народ” начал свою великую революцию. В самый короткий промежуток времени, над “народом” установили свою диктатуру “патриоты”, “трудящиеся”, “верктетиген”. Над ними — якобинцы, коммунисты и фашисты, а над якобинцами, коммунистами и фашистами — Робеспьер, Сталин и Гитлер.
     Во всех трех странах история повторилась с поистине потрясающей степенью точности: над “народом” устанавливает свою диктатуру “класс”, над классом — партия и над партией — вождь. Народ отдает “всю власть” классу, потом партия, потом вождю. Народ, потом класс, потом партия каким-то таинственным образом отказываются от всех не только демократических, а просто человеческих прав, чтобы превратиться в бессловесное и голодное стадо. В каждом из этих трех случаев можно подыскать отдельные объяснения для всемогущества Робеспьера, Сталина и Гитлера. И точно также, в каждом из этих трех случаев можно подыскать отдельные объяснения для тех войн, которые возникают из этих диктатур. Но после примеров трех велпких революций — не считая не очень уж великой итальянскую революцию — никакие отдельные объяснения не могут удовлетворить никакого разумного человека. Мы имеем дело с закономерностью. Эту закономерность можно припрятать в мистику таких объяснений, как “стихия революции”, — это очень любили делать все революционно писавшие русские люди. Можно также ограничиться ссылкой на полную бессмысленность всего исторического процесса, — это очень любили делать революционно писавшие русские люди, сбежавшие от революции. Заготовщики материалистических революций очень любят прятаться за юбку мистики, — в тех случаях, когда им вообще удается спрятаться куда бы то ни было. Материалистическая философия принимает в этих случаях, я бы сказал, удручающе богословский характер: вот галдели люди всю жизнь о точном научном познании общественных явлений, боролись всю свою жизнь против всяческой “поповщины”, тайны, непознаваемого, и прочей мистики. — а когда зажженный ими же пожар опалил их собственные бороды — начинают выражаться столь мистически, как не выражались и средневековые богословы. И врать так, как не врал даже и барон Мюнхгаузен.
     Предоставим мистику стихии таким людям, как покойник Лев Троцкий — он всю свою жизнь тщательно подбирая все легко воспламеняющиеся щепки, поливал их бензином и чиркал надо всем этим своей марксистской спичкой. Был очень Доволен стихией революционного пламени, пока ему удавалось погреть у него свои руки — и проклял эту стихию, когда она обожгла ему нос. Таких Троцких есть десятки, может быть, и сотни тысяч. Они восторгаются стихией, пока она греет их руки и карманы, и предают ее всяческой анафеме, когда она начинает греть чужие. Народ — трудящиеся, пролетариат, партия и даже чрезвычайка — воплощают в себе всю мудрость истории, пока они греют: Мирабо и Милюкова, Роллана и Керенского, Дантона и Троцкого. Они становятся исчадием ада для Милюкова, когда его вышибает Керенский, для Керенского — когда его вышибает Троцкий, для Троцкого — когда его вышибает Сталин. По этому же погребальному пути проходит и пролетариат: он велик и мудр, пока на его спине едет Троцкий. Он становится стадом, когда на его шею садится Сталин. Он исполнен классовой сознательности, пока он гарцует под моим седлом. Он становится плебсом, когда меня с этого седла вышибли.
     В революционной литературе нужно различать: манифесты и мемуары. Манифеста пишут люди, лезущие на пролетарскую шею. Мемуары пишут люди, сброшенные с этой шеи. В манифестах пролетариат фигурирует в качестве мессии, в мемуарах он фигурирует в качестве сволочи. Это же относится и к народу, трудящимся, массе. И это называется научным познанием общественных явлений.
     Я прошу читателя сделать над собою гигантское умственное усилие и отбросить в сторону, по крайней мере, совершенно очевидный вздор. И манифеста, и мемуары есть вздор совершенно очевидный. Совершенно очевидно, что в те трагические моменты истории, когда Керенский вышиб Милюкова, Робеспьер — Дантона или Сталин — Тропкого, очень много изменилось в психологии Милюкова, Дантона и Троцкого, но что народ, масса, пролетариат и прочее — чем он пыл до Милюкова, Дантона или Тропкого — тем он и остался после всех их. Что двадцать миллионов французов или двести миллионов русских не были мессиями до 9 термидора или 25 октября и не стали сволочью после этих всемирно-исторических дат. Что культурный, моральный и умственный уровень десятков и сотен миллионов людей не меняется и не может меняться в зависимости от того, кто из очередных первых любовников революции отправлен в отставку или на эшафот. Карабкаясь к вершинам власти — эти люди пишут манифеста. Летя кувырком с этих вершин — они пишут мемуары. В манифестax фигурирует мессия, в мемуарах фигурирует плебс.. Совсем, как в Кармен:
     Меня не любишь, но люблю я, —
Так берегись любви моей.
     Этой любви, действительно, следовало бы беречься: отвергнутые любовники обливают свою возлюбленную массу такой грязью, какую только допускает литературное приличие. И масса, непредусмотренная никакими законами, лишена даже той возможности, какою обладает каждый гражданин каждой нормальной страны: подать в суд за оскорбление в печати. Можно писать все, что угодно.

     * * *