ДИКТАТУРА СЛОЯ

Автор: 
Солоневич И. Л.

     ...Ровно двадцать лет спустя после нашей революции, в 1937 году я попал в Париж, во время парижской всемирной выставки. Я не был на положении туриста. Мне приходилось вести, поистине, чудовищную работу и не было никакого времени следить за французским общественным мнением, и не было даже времени посетить выставку. Были основания опасаться коммунистического покушения, и мои друзья держали меня в положении, так сказать, “усиленной охраны”. Я видел очень мало. Но то, что я видел, было жутко.
     На улицах Парижа появились те же зловещие люди, как и на улицах Петербурга 1917 года. Я был в Париже летом 1914 года — и тогда таких людей я не видал. А, может быть, не замечал? Те же сжатые кулаки и стиснутые зубы, те же, сдавленные черепа и куриные грудные клетки. То же “a bas” Выло ясно: французские недоноски собираются следовать примеру русских недоносков. Такая же грязь на улицах Парижа, какая была и на улицах Петербурга — только у нас, по условиям русской флоры, валялась подсолнечная шелуха, здесь валялись апельсиновые корки. Гарсон в кафе вышиб меня вон, потому что я вместо saucisse заказал: saucisson, и смотрел на меня как на кровопийцу, хотя его крови я никак пить не собирался. Из всех павильонов французской выставки — французский павильон так и не был достроен до самого конца выставки: рабочие бастовали. Выли времена “народного фронта” и “пролетариат” шатался по митингам. А с востока, высовывая свою разведывательную и разнюхивательную голову из-за Рейна, братская социалистическая, рабочая германская партия уже позванивала п танками, и кандалами.
     Воздух Парижа пах Керенским. И Лениным — тоже. Только в отличие от русского примера, соответствующий Ленин пришел из Германии.
     Сейчас принято ругать Гитлера — не хочу хвалить его и я. Но все-таки думаю, что победа Гитлера обошлась Франции дешевле, чем обошлась бы победа Торреза. Впрочем, есть шансы и на обе победы: после гитлеровской еще и торрезовской. Но какое дело до всего этого питекантропу? Уже по одной емкости своей черепной коробки он не в состоянии вместить в себя никаких мыслей о последствиях, маячащих дальше его собственной эпидермы. Если бы это было иначе, — подонок не был бы подонком, он был бы нормальным членом нормального общества, он не опустился бы “на дно” буржуазного общества и не полез бы на “вершину волны” революционного. Современная криминология давно уже сняла романтическую тогу с обычного преступления. Но современная историография еще не сделала того же по отношению к социальным преступлениям. Однако, грабеж и убийство не перестают быть грабежом и убийством только потому, что число их увеличивается в сто тысяч иди в миллион раз. Но если бы историография стала бы на точку зрения криминологии и грязную уголовную хронику великих революций так и подала бы публике — как грязную уголовную хронику, а не как романтические, хотя п кровавые взлеты в иадмирные высоты — то, что тогда стало бы с кафедрами, тиражами и гонорарами?
     Я очень хорошо понимаю, моя характеристика деятелей революции наводит читателей на унылые мысли о моей реакционности, пристрастности, односторонности п прочих таких нехороших вещах. Да и я сам, переживая десятки лет вот эти впечатления, много-много раз пытался установить: в какой именно степени я сам являюсь жертвой оптического обмана. Да, я “обижен революцией”. Да, я, с юных лет моих “отбросил революцию”, как и революция отбросила меня. Естественно возникло некое “общество взаимной ненависти” — моей к революционерам и революционеров ко мне. Но, вот, я все-таки и до сих пор как-то жив. Сотни тысяч, а может быть и миллионы людей, “приявших революцию”, давно отправлены; ею на тот свет — вот вроде Троцких, Бухариных и прочих. Дантон, по дороге на эшафот, орал благим матом: “в революции всегда побеждают негодяи!”. Надо предполагать, что Дантон знал кое-какой толк в революции — хотя надо также предполагать, что он перед этим ничего не говорил о негодяях, отправляя на эшафот других людей. Робеспьер, пытаясь накануне 9-го термидора получить свое слово в Конвенте орал: “председатель убийц, я требую слова!” — дня за два он, вероятно, не назвал бы Конвент сборищем убийц. Но, вероятно, Робеспьер тоже кое-что понимал в механике революции. Фуше русской революции, председатель ВЦК-НКВД, Ягода, был расстрелян потихоньку — без жестов и речей — и мы так и не узнали его последнего слова об убийцах и негодяях — большая потеря для будущих профессоров истории русской революции. Но, во всяком случае, моя характеристика, революции, более или менее, совпадает с характеристиками Дантона и Робеспьера, Троцкого и, вероятно, Ягоды. С той только разницей, что для Дантона “негодяи” начинались как paз после него самого. Для Робеспьера также начинались “убийцы”, для Троцкого — “узурпаторы и убийцы”, для Ягоды — уж я не знаю кто. Чекисты, что-ли? Я же считаю негодяями, убийцами, насильниками и вообще сволочью их вcex: и до их казни и после их казни. Ягода — до своей гибели — убил миллионы людей и Троцкий организовал убийство этих миллионов, — Ягода был только “фактическим исполнителем”. Все они — все, — строили организацию человекоубийства и восторгались этой организацией, пока она не потащила на эшафот их самих. И только тогда, на пороге этого эшафота, когда, все равно — все уже пропало, — они выкрикивают свою предсмертную правду о негодяях и убийцах.
     Но можно предположить, что не только я, контрреволюционер, но и Дантоны с Троцким — революционеры на все сто процентов, — и они на пороге эшафота поддались оптическому обману, впали в односторонность и пристрастие, и великих людей истории обозвали просто и банально: негодяями и убийцами. Так же, как задолго до своей гибели, обозвал их Николай Второй. Как — задолго до Николая Второго, их обозвал Достоевский, — а Достоевский перед остальными русскими писателями имел то преимущество, что он сидел на каторге по обвинению в принадлежности к революционной организации: он эту публику знал.
     Ощущение оптического обмана, все-таки, как-то давило: а, может быть, именно я оказался неким социальным подонком, дезертиром великого будущего, дальтонистом, в глазах которого всякий оттенок красного цвета, принимает окраску грязи? Может быть “избранные” именно они, вот эти питекантропы? А именно я являюсь “пережитком проклятого прошлого”, поборником всяческих поповских суеверий и мещанских предрассудков— этакою семипудовой препоной на путях к невыразимо прекрасному будущему? А именно они, питекантропы, прут Per aspera ad astra, преодолевая, в числе прочего, также и меня. Да, и они “гибнут в борьбе роковой”. падая мученическими жертвами во имя всяческих благ человечества, — они мученики идеи и страдальцы за униженных и обиженных, угнетенных и оскорбленных? Словом — что, несмотря на их атеизм и мою религиозность — именно их устами орет истина: “отнял бо Бог от седых и умных и отдал детям и неразумным”?
     Уже в эмиграции я снова перечитал Ипполита Тэна, кажется единственного историка, который занялся, так сказать, химическим анализом французской революции — кропотливым исследованием вопроса: так кто-же, собственно, делал эту революцию? Он изучил тысячи биографий наиболее выдающихся деятелей французской революции, и — вот его резюме:
     “Люди, выбитые из жизненной колеи, сумасброды и негодяи всякого рода. и всякого слоя, особенно низшего, завистливые и озлобленные подчиненные, запутавшиеся в делах торговцы, пьянствующие и слоняющиеся без дел служащие, завсегдатаи кафе и кабаков, городские и деревенские бродяги, уличные женщины — одним словом. всякие паразиты общества... Среди всего этого сброда — несколько фанатиков, в поврежденных мозгах которых легко укоренились модные теории; все остальные, по большей части, просто хищники, эксплуатирующие водворившиеся порядки п усвоившие себе революционную догму только потому, что она обещает удовлетворить всем их похотям. Из этих подонков невежества и порока якобинское правительство набирает личный состав своего штаба и своих кадров”.
     Другие историки — много других историков, вот из числа тех несмышленышей русской профессуры, которые, зная ход и результаты французской революции, готовили русскую, которые анализировали революции прошлого для организации революций будущего — и сбежали потом заграницу, — упрекали Тэна в узости, односторонности, в мещанстве и непонимании великих целей революции. Но его фактических данных не пытался, кажется, опровергнута никто. Итак, значит “подонки невежества и порока”. Те же люди, которых своими собственными глазами видал я, те же люди, о которых предупреждал Достоевский, охранка, Николай Второй — а Он, конечно, знал все данные охранки, — те же люди, которых на пороге эшафота аттестовали их собственные вожди: “негодяи” и “убийцы”. Что, собственно, я и пытаюсь доказать.
     Оптический обман исключается полностью. Не остается систематпческий обман со стороны исторической литературы. Наши профессора нам врали. Врали сознательно и обдуманно. Нам, молодежи, читателям, стране— систематически подсовывались: заведомо подтасованный факты, заведомо искаженная действительность — и историческая, и современная, заведомо завиральные теории, построенные на базе заведомо лживой информации. Что удивительного, если в толпе февраля 1917 года, в толпе, треть которой состоит из людей, осужденных будущей революцией на cмертную казнь, люди орали “да здравствует” своему собственному эшафоту? Как обвинять юношей и девушек с заводов и университетов, которые не знали и не могли знать, чем грозит им завтрашний день сегодняшней “великой и бескровной”? И как оправдать профессоров, которые не могли не знать, не имели права не знать, ибо за это знание, мы, страна оплачивали их кафедрами, званиями, почетом и деньгами?
     Обреченная толпа, под кровавыми знаменами, текла навстречу дням своей гибели: аvте, revolutia, morituri te salutant! Зловещие люди уголовного подполья уже оттачивали свои ножи, а зловещий человек политического— Владимир Ленин уже вел переговоры с германским генеральным штабом. И над этим страшным союзом развевался лживый стяг:
      “Пролетарии всех стран, соединяйтесь”!

ЖУЛИКИ И МАССА