ЛОЖЬ
Барышня, немка, студентка или консерваторка, со светлыми стрижеными волосами, копной торчащими на голове, перегибаясь совсем через барьер галереи, неистово аплодировала, и, блистая восторженными глазами и оборачиваясь к стоявшим сзади нее студентам и девушкам, командовала:
— Eins, zwei, drei, Jaroff (* - Раз, два, три…) !
Вся галерка, по ее команде, орала в голос:
— Я-рофф!.. Я-рофф!..
— Eins, zwei, drei, Я-рофф!.. Я-рофф!..
Жаров без конца выходил. Лицо его сияло благодарным восторгом. Зал потрясался громом рукоплесканий, криками и стуком ножек стульев.
Снова показалась русая борода, бодрой походкой выходили певцы и выстраивались. Служитель Филармонии, в черном широком фраке, согнувшись, утянул с эстрады подиум. Весь зал повскакал с мест, публика придвинулась, стеснилась толпою у эстрады. Сидевшие сзади хора на эстраде сошли с мест, забегали вперед, чтобы видеть, что будет…
Мерно, дружно и весело, вызывающе на пляску, начал хор:
Посею лебеду на берегу,
Посею лебеду на берегу!..
— Ну, вот и Лазарев выходить плясать, — сказала седая дама, сидевшая впереди Акантова.
Она пошла вперед, за нею пошел и Акантов; ему тоже хотелось, как и всем, поближе и получше видеть пляску казаков. Акантов очутился подле молодой, хорошенькой женщины, такими веселыми, радостными, счастливыми глазами смотревшей на эстраду, что радость и, счастье ее, казалось, разивались вокруг.
Из-за левого края певцов, свободной походкой, в раскачку, широко размахивая руками, вышел молодой красавец-казак. Едва держалась на темных кудрях его армейская фуражка с красным околышем, шаровары были широкие, «как Черное море», вид лихой и уверенный… Он вышел, улыбаясь, взмахнув руками и пустился в пляс:
Мою крупную разсадушку
Мою крупную, зеленую…
Все лише, скорее и чаще пел хор. Пронзительно свистал казак с веселыми глазами. Его сосед закрывал рукою ухо от оглушающего неистового свиста…
Погорела лебеда без воды,
Погорела лебеда без воды…
Танцор прыгал выше своего роста, переворачивался в воздухе, крутился то лицом, то затылком к публике, шаровары раздувались пузырями; странно было, что не спадала с головы фуражка. Вдруг приседал, каблуки пали дробь, вскакивал, и снова поднимался на воздух… Вот, чор-р-рт!.. Чисто чор-р-рт!. — восторженно говорила хорошенькая дама, вся расплываясь в радостной детски чистой улыбке. Танцор сделал последнее движение и отошел за хор; ему на смену вылетел диким страшным прыжком другой, такой же молодой. Голубая, атаманская фуражка была заломлена на бок. Он начал с невероятных прыжков, с удалой присядки, и ему сейчас на подмогу выскочил и первый. Они летали по воздуху, точно для них не существовало закона притяжения… Молодчина, Пискунов, — сказала дама. — Не знаешь, кто из них лучше?.. Теплая, мягкая рука схватила Акантова за руку. Голос Лапина говорил за ним:
— Я к вам, ваше превосходительство. Условимся. Где вы остановились?
— В пансионе, на Байеришер-плац.
Так это же буквально пара шагов от меня. Я приду за вами завтра ровно в восемь. Вы увидите, вы услышите, и вы поймете, что Россия жива… А эти, показывая на танцоров, сказал Лапин, — чисто дервиши… Вы видели, ваше превосходительство, вертящихся дервишей?.. Нет… Ну, так эти же лише!.. Много лише!.. До чего, знаете, талантлив Русский народ… Так ровно в восемь я зайду за вами. У меня вы и поужинаете… На пару часов в Москву!..
Акантов не успел ответить. Толпа зашевелилась, подаваясь к выходу. Лапин исчез в толпе. В конце зала гасили огни. Впереди, у эстрады, все стояла, не расходясь, толпа. Рукоплескания и вызовы не прекращались…
— Я-рофф!.. Я-рофф!.. - вопили с галерки.
На самой эстраде барышня, в коротком платье и с дыбом стоящими волосами, в каком-то экстазе хлопала в ладоши, ногами выстукивала чечет и визжала от восторга…
Хор вышел и построился:
Коль славен наш Господь в Сионе,
Не может изъяснить язык…
Весь зал примолк и притих. Священная стала тишина. Этот мотив гимна| одинаково хорошо знали, как Русские, так и немцы. Слова Хераскова, музыка Бортнянского, он пришел в Германию из России, и тут привился и окреп.
Акантову казалось, что не пение он слышит, но играет где-то молитвенно стройно и тихо прекрасный военный оркестр. Спазма сжала горло Акантова. Скольких друзей-товарищей проводил он под звуки этой молитвы к месту последнего упокоения… Играли его и в городе, где, он служил, и на поле брани, где еще не остыла земля от разрывов гранат и горячей человеческой крови. Каждый перелив пения вызывал в памяти Акантова величественно печальную картину.
…Из церковных дверей, колышась на руках офицеров в парадной форме, показался гроб… Кивер и шашка на нем… Венки… Артиллерийские лошади натянули постромки лафета… Музыканты играют «Коль славен»…
Велик Он в небесах на троне,
В былинках на земле велик…
Всякий раз тогда Акантов думал: «Будет день, когда и мое тело понесут из церкви мои товарищи, а стрелковый оркестр, плавно и медленно, будет играть «Коль славен»… Услышу ли я тогда из гроба эти молитвенно прекрасные звуки?..
Тебе в сердцах алтарь поставим,
Тебя, Господь, поем и славим…
Теперь понял: - никогда этого не будет!..
В толпе, у выхода, немцы, ценители музыки, говорили:
— Musikfanatisch!.. aberja beschworerisch gefuhrte Russenchor!
— Welche urtiefe machtige Basse und knabenhafthelle Tenore!
— Ganz wie eine Vision die verlorene, doch treugliebte Heimat.
— Meiancholie… Kraft ostlicher Volksart!
— Orgel aus Menschenstimmen!..
Лиза переводила отцу: «Фанатичная музыка… Изумительно ведомый Русский хор.. Какие глубокие, мощные басы и детски чистые тенора… Будто видение потерянной, но верно любимой Родины… Меланхолия… Сила восточного, народного искусства… Орган из человеческих голосов…».
— Много они понимают!.. Ты то, Лиза, поняла все?.. Тебе понравилось?..
— Конечно, папа. Я в восторге… На улице было свежо. Осенняя ночь спустилась над городом. Гроза за время концерта пронеслась и пролил ливень. Черные асфальты блестели, как река, отражая огни. У панелей шумела вода, стекая в сточные трубы и крутясь воронками. Омытый грозой, молодой месяц висел над домами. Черные тучи ушли за город. Вдали частыми и долгими ударами рокотал гром. Гроза стихала, уходя за город.
В темной улице толпа все не расходилась. Русская речь мешалась с немецкой. Вдруг какой-то, словно призывный, свист раздался за спиной Акантова. Лиза вздрогнула и приотстала. Акантову показалось, что это она сказала кому-то: Morgen… Abend (* - Завтра… Вечером)!..
X
На другой день, ровно в восемь, в комнату Акантова постучали. Лапин пришел за Акантовым. Хотел, было, Акантов отговориться от ненужного посещения, но отговориться от Лапина оказалось невозможным.
Это и правда было «два шага» от пансиона, где остановился Акантов. Они поднялись на лифте на пятый этаж. Лапин своим ключом, не звоня, открыл дверь:
— Я не буду зажигать огня. Так будет лучше. Больше настроения, — говорил Лапин, пропуская Акантова в длинную переднюю, похожую на коридор. В глубине чуть показывалась мутными стеклянными просветами большая дверь. Акантов ощупью пробирался к ней.
— Вот сюда, ваше превосходительство… Здесь вешалка. Как пели вчера эти казаки!.. С ума можно сойти. По душам хватали… Сердце кошками скребли… И танцоры!.. Изумительно!.. Это был уголок России. Я вам покажу саму Россию… Москву!.. Пожалуйте за мной…
Они вошли в комнату, с дверью, открытой на балкон. В густых сумерках были видны дома тяжелой, старой, готической архитектуры. Было тихо в этом уединенном квартале.
В полутемной комнате Акантов разглядел иконы. Под ними была угольником полочка, с полочки свешивалось расшитое петушками Русское полотенце. На полочке — темно-синяя, как чаша, лампада. В ней теплилось неподвижное пламя. Среди чуть видимой, намечавшейся темными контурами, тяжелой немецкой мебели, — диванов с высокими спинками, с полками на них, установленными бронзовыми блюдами, раскрашенными гипсовыми статуэтками гномов и баварских крестьянок, с картинами на стенах в широких рамах, — божница и лампада казались нарочитыми и бутафорскими. Иконы были старые, в золотых и серебряных окладах, — не то свои фамильные («вряд ли», — подумал Акантов), не то купленные в антикварном магазине. Акантов знал, что в Русской эмиграции была «мода» на старые иконы, и люди, часто вовсе не верующие, скупали чужие родовые иконы, проданные от нищеты и голода.
— Сюда, дорогой Егор Иванович, вот в это кресло. Здесь вам будет хорошо. Вам не дует с балкона?.. Да, вечер такой теплый. Глядите на улицу. Знаете, как в Москве, где-нибудь там, подальше, в каком-нибудь Спасопесковском переулке. И, видите, в темнеющем небе крест на колокольне. Не Русский, восьмиконечный крест, а все-таки — крест…
Мягкие бока кресла охватили Акантова. Подле него узким длинным шкафом стоял, должно быть, очень дорогой, аппарат радио. На нем засветилась пестрая табличка, испещренная цифрами и названиями.
— Подождем момент. Сейчас девятый час. По ихнему одиннадцатый. Концерт у них. Сосредоточьтесь… Знаете что? Еще лучше — закройте глаза… Полнее будет иллюзия.
Чуть зашипело и щелкнуло в аппарат(е), и сразу и так громко, что, казалось, что голос шел из самой комнаты, приятный, красивый баритон запел:
Хороша страна наша родная,
Там есть степи, горы, реки и леса.
Я другой такой страны не знаю, —
Жить хотел бы в ней я без конца…
Так певали, бывало, у самого Акантова лихие песельники в его полку. Такой же был у запевалы чистый, молодой голос, и так же замирал, понижаясь, он, к концу запевка.
Хор подхватил песню. Он не понравился, не удовлетворил Акантова. Куда же ему было до Жаровцев! Точно пели старики в больших кустистых бородах. Что-то угрюмое, дремучее было в пении. Акантов думал: «Рабство под еврейским кнутом должно было сказаться. Иначе и быть не может. Нет тут по-настоящему лихого пения. Будто и не смеют широко открыть рты. И веет от этого пения чем-то необъяснимо жутким»…
Акантов хотел сказать это Лапину, но тот зашептал, сжимая горячею рукою руку Акантова:
— Москва… Слышите, милый, —Москва!.. А какой го-лос-то!.. Голосина-то какой!.. Я знаю, — это концерт красноармейской песни… Какая прелесть!..
Звонкий, наигранно высокий, форсированный, как поют в деревне парни под гармонику тенор хватил с залихватским перебором гармонных ладов:
Всю вселенную объехал,
— Нигде милой не нашел,
А в Москву возворотился,
— Вот, где милую нашел…