ЛОЖЬ
— Чувствуете, милый, любовь к Родине?.. Ах, черт его подери совсем… Вот едрёна Матрена!.. Всю вселенную объехал, а милёнка-то его в Москве оказалась!… Да, так, батюшка, оно и есть. Так и есть, ваше превосходительство, дорогой Егор Иванович. Мыкаемся, мыкаемся мы по белу свету, а развe забудем мы когда-нибудь Россию?.. Все клевещем мы на советскую власть. Э!.. Что она?.. Подробность… И при царях то же самое было… Жандармы… По этапу высылали… Каторга… Везде одно и то же. Рая на земле нет нигде. И где оно лучше-то? Везде расправляются с врагами режима. Так нам и политическая экономия указывает. Нельзя, значить, без этого .. И никаких!.. А Россия?.. Россия — она, матушка, стоит, как гранитный монолит, как скала в бурю… И, знаете что, вот поставлю я вечером, в шесть часов, Москву, станцию Коминтерна, и слушаю… Оперу, батенька мой, слушаю… Да какую!.. Ах, черт возьми!.. «Евгений Онегин», «Снегурочка», «Чародейка», сколько романтики, сентиментализма, дворянских пережитков, какие рукоплескания!.. Сижу в кресле, и думаю, да почему, в самом деле, и я сам не могу там сидеть, и тоже хлопать в ладоши и кричать со всеми — бис!.. бис!?. Ведь, это все наше. Это столько же их, сколько и мое. Почему мы с вами не можем там быть?..
— Там — большевики… Нас с вами разстреляют, — глухим голосом сказал Акантов.
— Вас-то за что?..
— Ну, мало ли… За прошлое — генералом был… «Кровушку народную лил»
За настоящее… Пока мы держим эмиграцию в любви к Родине, к России, и возбуждаем ненависть к большевикам « жутко советской власти… Понимаете, не устоит она, пока мы живы… Мы открываем глаза иностранцам на сущность большевизма, мы показываем всю ее мерзость. Мы говорим ту правду про советскую власть, какую, без нас заграница никогда не узнала бы… Мы раскрываем большевистскую ложь… Наконец, мы…
Акантов замолчал. Он вдруг заметил, что Лапин прикрыл радио, что он забыл обычную свою болтливость, и, напротив, напряженно, ловя каждое слово Акантова, слушает его речь и точно записывает в своей памяти…
Будто нечто жуткое вошло в комнату и леденящим холодом охватило Акантова «Да что это я? Да где я? Почему так разболтался? « подумал Акантов, и оборвал речь на полуслове.
Лапин мгновенно повернул колесико аппарата
— Внимание, товарищи, внимание!..
Ясно, четко выговаривая каждую букву тем Русским говором, какой уже стала утрачивать эмиграция, говорила женщина, и Акантов старался представить ее себе какая она — молодая или старая, как одета, сытое и довольное у нее лицо или лицо измученное и запуганное.
—… Концерт красноармейской песни закончен. Через две минуты слушайте передачу концерта из Клуба красной армии. Народная артистка, орденоносец Нежданова, исполнит несколько романсов.
Лапин заметил смущение гостя. Он оказался более чутким, чем то можно было от него ожидать. Он заговорил о другом, будто и не был затронут острый и больной эмигрантский вопрос.
— Нежданова, — с обычной своей бойкостью заговорил он. — Вы помните, ваше превосходительство, Нежданову? Большая артистка и с хорошим классическим репертуаром. Говорят, теперь жена лучшего тамошнего, композитора и дирижера Голованова. Знал я когда-то и его. С ученической скамьи, — он у Кастальского учился, — в профессора! Самонадеянный, гордый… «Зеленая жаба», звали его. Пошел к большевикам. Другие как Жаров, ушли в белое движение, сражались на Дону скитаются теперь с Русской песней по свету, чаруя уроками Московской консерватории иностранцев. Ушел и Шаляпин, уходил Собинов; Голованов и Нежданова остались… Вы помните как она пела? Чайковский, Даргомыжский, Кюи, Гречанинов, Бородин… Бывало запоет, Алябьевского «Соловья», всю душу на изнанку вывернет… Слезы выжмет… Была на большой дороге… — для берегов отчизны осталась на этой самой отчизне… Теперь услышите — не узнаете… Новые люди новые песни… Клуб красной армии… Тут другие песни нужны…
— Внимание товарищи, внимание, — раздалось по радио, —народная артистка орденоносец Нежданова исполнит «Песню о летчике»
Приятный Русский, густой — и годы не брали Нежданову — голос, с каким-то печальным надрывом, запел в аппарате
Милый летчик,
Красный летчик
Лапин зашептал на ухо Акантову. Не мог он помолчать ни полминуты:
— Какая первобытная простота мелодии… До чего там снизилось искусство, чтобы стать общедоступным. Это не Варламов не Гурилев или Алябьев, это пастораль XVIII века… И это поет Нежданова!
Милый летчик,
Красный летчик,
— Незабудка голубая…
— Вот, ваше превосходительство, где собака-то зарыта… Да было ли в нашей старой-то Русской армии так, чтобы с эстрады, в концерте, где тысячи народа, — вы слышите, какая буря аплодисментов, — заслуженная артистка, орденоноска… и этакому «милому летчику» в голубых петличках, незабудки голубой, такую песенку споет… Ведь, для него это мармеладная конфетка, а не песня. Вот она, где Россия, а не в большевизме, не в советской власти!.. России нет… Слыхал я это, а милый летчик-то, а Нежданова, — не Русские, что ли, люди?.. Нет, батенька мой, Россия еще поборется. Рано вы, эмигранты, ее угробили… Дышит она. Коммунизм… Э! Черта с два!.. Едрена Матрена… Никакого там нет коммунизма, а есть там Россия, и мы должны быть с нею, а не против нее… «Милый летчик, красный летчик», поди, у летчика-то этого от такой песни, от такого голоса, кровь под голубыми петлицами хлещет. Незабудка голубая… Что мудреного, что после такой песни, завтра, этот самый милый летчик станет на крыло аэроплана и чебурахнет с высоты трех тысяч метров с парашютом вниз, — знай наших… А в ушах-то, когда будет лететь и ждать, раскроется, или нет — ведь и так бывает, что не раскроется советская продукция, — все будет звучать, звенеть, ласкать псенка-то эта самая, незабудка голубая…
— Да, эти люди… Артисты… Ученые… профессора… академики… писатели, поэты, не знаю, сознательно, или безсознательно, добровольно, или по принуждению, за деньги, или, может быть, из страха пыток и смерти, поддерживают власть большевиков и тем самым удлиняют муки Русского народа и разрушают Россию, — сказал Акантов.
—Вы думаете?
Акантову показалось, что круглое, полное, сальное лицо Лапина скривилось в презрительной усмешке. Но было все-таки темно в комнате.
— Вы думаете? А не полагаете ли вы, что, если бы не было нашего белого движения, если бы мы все остались там и работали, будя Русские чувства, как это делают артисты, большевиков уже не было бы?..
— То есть?..
— Служили бы в России при большевиках… Как Тухачевский, например… Вы знали Тухачевского?..
— Да… Я знал его…
— Вот, видите…
И опять всем своим духовным существом ощутил Акантов, как нечто нестерпимо жуткое, будто даже осязаемое, вошло в сумрак глубокой комнаты. Пламя лампадки вдруг вспыхнуло длинным, коптящим, ярким красным языком и с легким треском погасло.
— Вы знаете, что Тухачевский сейчас здесь, в Берлине?..
— Я не знаю этого…
— Хотели бы вы его видеть?
— Я думаю, что, если бы я даже и хотел его видеть, это было бы невозможно. Для Тухачевского такое свидание было бы равносильно смертному приговору…
— Не думаю… Но, давайте, будем слушать дальше… И, вот, теперь, на пару минут, совсем и окончательно закройте глаза. Мы в Москве… Мы на Красной площади…
— Закройте, закройте глаза, — прошептал в страшном возбуждении Лапин. — Это прямо-таки необходимо…
Глухой шум большого города, сильного движения, шел из аппарата. Раздадутся рожки автомобилей, и рожки эти не Берлинские, или Парижские, а какие-то особенные… Прогудит трамвай, и снова мерный шум большого движения…
— Мы в Москве… На Красной площади, — снова прошептал Лапин. — Так уйдем совсем отсюда, окончательно закроем глаза…
Из необъятной, туманной дали, из запретной, но безконечно дорогой и милой страны, донесся звон колоколов. Сколько безконечной грусти было в этих далеких ударах ночного колокола…
— Дин-дон… Динь-дон-дон… Динь-дон…
— На Спасской башне, - чуть слышно продохнул Лапин.
— Данн… данн…данн… данн…
После двенадцатого удара глухо и невнятно, — видно, поистерлась граммофонная пластинка, — заиграл оркестр. Печально и уныло в ночной тиши звучали переливы мятежной, к крови и убийству зовущей, песни революционного, бунтующего народа. «Интернационал», казалось, звучал на Красной площади, и там, стихая, замирал вместе с замирающим гулом города.
Душевные струны Акантова напряглись до предела. Акантов встал. Лапин понял его движение, и закрыл радио. Глухая песня советского гимна оборвалась на полутоне. В тот же миг в коридоре послышались стук двери и шаги.
— Один момент, — сказал, вставая, Лапин. — Это моя жена вернулась. Сейчас мы поужинаем…
И быстро, так, что Акантов не успел ничего возразить, Лапин покинут комнату.
Акантов вышел на балкон. Глубоко под ним, в мягком свете луны и фонарей, спала улица. Огни двойной гирляндой уходили вдаль и сливались вместе… Вдоль панелей стояло несколько собственных машин. Высоко над домами, на темном шпиле колокольни, сиял в лунном блеске четырехконечный бронзовый крест. Серебряные, тощие, полупрозрачные облака медленно наплывали на него, и, казалось, что они стоят на месте, а крест несется им навстречу…
Колдовская, дивно красивая ночь парила над городом и будто сжимала его в ласковых объятиях. На углу, где сходились три улицы, был низкий палисадник. Несказанно красивы были при свете фонарей кусты и пестрые цветы на узорчатом ковре клумб. Город гудел в отдалении, в этом квартале стыла ночная тишина.
Вдруг, напротив, в темном доме, сверху донизу от пятого этажа до подъезда, осветились окна. Кто-нибудь спускался по лестнице.
Акантову почему-то жутко было думать, что в этих громадных домах, с тяжелыми каменными балконами, с десятками окон, — везде притаилась жизнь.
На пятом этаже, против Акантова, горела лампа под зеленым абажуром, и зеленое пятно неподвижно лежало на белой занавеси. Кто-нибудь сидел там, читал, учил уроки, думал, мечтал. Пониже настежь было раскрыто широкое окно, сквозь белый узорный тюль была видна просторная спальня. Две кровати стояли рядом, горничная в белом переднике и белой кокетливой косынке над лбом, раскрывала постели. Были несказанно мягки и красивы движения ее обнаженных по локоть рук, гибко сгибался тонкий ее стан. Она подошла к окну, закрыла его, спустила тяжелые занавеси. Сквозь тюль, показалась она Акантову пленительно влекущей, красивой и заманчивой. Свет погас за окном. Там шла спокойная, семейная жизнь, там был дом. Акантов давно не знал дома, давно, давно не испытывал он этого чувства семьи и уюта…
Горько защемило сердце…