ДИКТАТУРА СЛОЯ
Не знаю, жив ли сейчас милый проф. Люман, цела ли его вилла и не выпили ли представители восточных народностей его западно-европейский винный погреб. Вероятно, выпили. Но в те времена сливки германской интеллигенции были абсолютно убеждены в победе: вот вам Гегель и Клаузевиц, Моммзен и Рорбах, Бисмарк и даже, на худой конец, Розенберг — о Розенберге люди отзывались презрительно: все таки, — дилетант. И, с другой стороны, вот вам Достоевский и Чехов, Горький и на худой конец — русская эмиграция с ее полными собраниями мемуаров и разъяснении. Должен сознаться, что цитаты были совершенно неопровержимы. Они выстраивались истинно железным строем и прорвать этот строй не было никакой возможности. Они цеплялись друг за друга, — от Демокрита до Шпенглера, они были связаны железной исторической и логической последовательностью, они не оставляли ни одного незащищенного места и все они не стоили ни копейки. Но они были неопровержимы.
Немцы, в среднем, довольно хорошо знают русскую литературу. Но о Сталинграде ни у Достоевского, ни у Чехова, ни даже у Гегеля и Клаузевица не было сказано ничего. Словом, я терпел “фернихтенде Нидерлаге” в войне цитат.
Потом — глухая померанская деревушка Альт Драгайм, в пяти верстах от такого же глухого померанского городишки Темпельбурга. Я не хочу ничего идеализировать и ничего очернять: немецкий быт, исконный и кондовый немецкий быт, сложившийся веками и освященный традицией — есть вещь истинно отвратительная: такого отвратительного быта, злобного, завистливого, грязного — я никогда и нигде не видал. Этот именно быт объяснил мне исторические судьбы Германии — от завоевания Рима до потери Берлина. О таком объяснении проф. Люман, конечно, и понятия не имел. Но мужики и сапожники, батраки и торговцы по вечерам, когда стемнеет и не видно, приходили ко мне и, после всяких вводных предложений о погоде и об урожае, о том и о сем, неукоснительно заворачивали беседу к тому одному, что их интересовало: к войне.
Я не хочу обелять Германию: войну готовила и войну начала она. Но померанские мужик и сапожник, батрак и торговец, этой войны не хотели и этой войны боялись. Ему, Иоганну Мюллеру, эта война не нужна. У него, Иоганна Мюллера, здесь, в Померании, есть своя усадьба, своя мастерская, свой домишко, свой хлеб и свой шнапс — какой черт донесет его куда-то на Волгу? Правда, до Первой войны у Германии были ее поволжские колонии (Мюллер что-то слышал о немецких колонистах у Саратова), но так как они все равно потеряны, то и черт с ними — это только какие-то паршивые швабы шатаются по всему миру, а он, честный пруссак — родился здесь, здесь и умрет. Конечно, если его, Мюллера пошлют на войну, он будет воевать — мы солдатский народ и воевать мы умеем, мы — лучшие солдаты в мире и наша армия есть лучшая армия в мире. Но на какого черта нам воевать с Россией? Хватит и, Первой Мировой войны. Мюллеры смотрели на каргу и умственно измеряли своими сапогами тысячи верст от границы до Волги: “ist der Kerl verruckt ?” —
Это относилось к Гитлеру. Что он — с ума сошел? Две-три-четыре тысячи километров — мы в жизнь оттуда не выберемся назад. Это генералам хорошо в авто разъезжать, а попробуйте пешком! А как вы думаете, придут или не придут большевики сюда? И, если придут, то что они сделают со мной, с маленьким человеком? Мюллер свирепо пыхтел трубкой и уходил в очень мрачном настроении.
Никаких таких мыслей проф. Люману и в голову не приходило. По историко-философским путям, вымощенным сплошными цитатами, он гладко и уверенно катил к военному разгрому Германии, как наши профессора катили к революционному разгрому русского, народа: такие это были хорошие, научные, философские неопровержимые цитаты! И русские и германские профессора блистали своим истинно потрясающимневежеством: ибо то, что они знали — цитаты — не имели никакого жизненного значения. А о всем том, что имело жизненное значение, какое бы то ни было жизненное значение, ни русские, ни германские профессора не имели абсолютно никакого понятия — были невежественны, как пни.
Что же такое знали: футболисты и металлисты Солоневичи, сапожники и мужики Мюллеры, и чего не знали профессора Милюковы и профессора Люманы?
Профессор Люман был, с ног до головы, набит цитатами — набитый цитатами дурак. У него были цитаты из Гегеля о подавляющем, окончательном превосходстве прусской государственности над всеми иными в мире. У него были цитаты из Клаузевица, подтверждавшие окончательное подавляющее превосходство прусской стратегии. У него были цитаты из Моммзена — о славянстве вообще, и из Рорбаха о России — в частности. У него были цитаты из Голсуорси о загнивании английской аристократия и из Чехова о “липших людях” России. Из Джека Лондона об английском “дне”, и из Горького — о русском. Профессор Люман был образованно-невежествениым человеком, как и проф. Милюков. Я пытался, обхода цитаты с тылу, указать на тот простой факт, что не лишние же люди Чехова и босяки Горького построили Империю от Балтийского моря до Тихого океана, но и на это у проф. Люмана была соответствующая цитата: это построил немецкий правящий слой в России; вот вам, пожалуйста, де-Валь, Серафим,. Розенберг и прочие. Мое обходное движение провалилось с позором, даже самый глубокий тыл профессорских построений был укреплен непроходимой колючей проволокой цитат. Я сквозь них пробиться не смог. Русский мужик в 1945 году прошел сквозь них, как сквозь пустое место. Профессор Люман всю свою жизнь изучал цитаты, копил цитаты, думал цитатами и промышлял цитатами: ничего больше у него и за душой не было.
Немецкий мужик никогда и ничего не слыхал о Гегеле.. В “штубе” у него иногда, висел портрет Бисмарка, о котором мужик знал только, что это был “железный канцлер” и вообще “прахтфоллер керл” — этим исторические познания немецкого мужика о строителе немецкой империи ограничивались. Но он, немецкий мужик, прошел своими собственными подошвами поля Первой Мировой войны. Он воевал против русского солдата, который почти без оружия, бился с истинно звериным упорством. Те тысячи верст, которые штаб мерил циркулем, а профессора — цитатами, он, Иоганн Мюллер, месил собственными пудовыми сапогами. Скудость русской железнодорожной сети, приводившая в состояние полной стратегической уверенности германских профессоров истории и генерального штаба, он, Иоганн Мюллер, познал с точки зрения собственных подошв: значит нужно будет месить собственными сапогами тысячи верст русского бездорожья, оставаться без хлеба и без подвоза. В годы оккупация Украины, он, Иоганн Мюллер, познал первые зачатки страшной народной войны — дальнего отголоска 1812 года и слабого намека на народную войну 1941-1944 годов. Это в него, Иоганна Мюллера, стрелял каждый куст и каждый угол. Это он, Иоганн Мюллер, сжигал, по приказу начальства, целые деревни и целые деревни уходили в леса и из лесов полыхало новое пламя партизанской войны. Он, Иоганн Мюллер, видал, как начальство грабило целыми поездами, а ему, Мюллеру, оставались только объедки. Потом он, Мюллер, разбитый а окровавленный возвращался домой — в доме было разорение, инфляция, и черт его знает, что еще.
Это на его усадьбе работали русские военнопленные Первой Мировой войны и “остарбейтеры” — Второй. Он, Мюллер, никогда и ничего не читал о лишних людях Чехова, ни об Унтерменшах Розенберга, но он видел, что пленные русские землепашцы такие же, примерно, мужики, как и он сам. Немного менее культурные, ибо не умеют обращаться с немецкими сельскохозяйственными машинами, но значительно более оборотистые, ибо умеют извернуться и без них. Менее сильные в арифметике, но более сильные в кулаке. Люди, которые умеют работать, но которых нельзя б;,ть, ибо они готовы на убийство и на расстрел за убийство. Но, если их не бить, то на них можно оставить дом и коров и даже детей и пойти в кнайпу или на похороны.
Он знал очень немного вещей — этот Иоганн Мюллер. Но то, что он знал — было нужным знанием и было настоящим знанием о настоящих вещах. Профессор Люман знал безмерно больше, но все, что он знал, было ненужным знанием о ненужных вещах. То, что знал Мюллер было правдой — иногда горькой, грязной и кровавой, иногда трогательной и дружественной — но только правдой. То, что знал профессор Люман было наполовину вздором, на другую половину — враньем. Дата боя у Лейпцига и цитата из Бисмарка сидели в профессорской памяти точно и твердо, тут уж можно было положиться даже и на профессора Люмана. Но и даты, и цитаты не имели никакого значения — они были ерундой. Другая.часть цитат была просто враньем, как “Дольхштосс” 1918 года, как завещание Петра Первого 1710 года, как большинство статистических цифр и философских выводов. Проф. Люман знал вздор. Мужик Мюллер о Лейпцигской битве не знал ничего, но о Вердене или Ломже он знал больше, чем знают все профессора мира вместе взятые: ибо ОН бился в этих битвах. И психология масс была его психологией. Он не хотел ни Первой Мировой войны, ни Второй Мировой войны, но он по собственному шкурному опыту, знал, что если в России начнется народная война, то превосходство германской железнодорожной сети над русской железнодорожной сетью утешит только профессора Люмана. Для него, Мюллера, это превосходство, по меньшей мере, не играет никакой роли. А может сыграть и очень плохую: ибо, если есть в стране места, от которых до ближайшей железной дороги сто километров, то это значит только одно: все эти сто километров будут во власти партизан. А железнодорожная сеть и без того тонкая, как паутина, будет взрываться каждый день и па каждом перегоне. И это он, Иоганн Мюллер, будет лежать под обломками поезда, с переломанными ребрами и вывороченными внутренностями и ждать — ждать — ждать то ли выручки, то ли смерти, — в партизанской войне в плен, как известно, не берут.
Проф. Люман ничего этого не знал. Он был, как вьючный осел, тщедушная спина которого изнемогла под тяжким грузом полных собраний сочинений и спинной мозг которого высох от цитат. Проф. Люман был уверен и научен. Но Не понимал ничего, не понимал даже и того, что он ведь решительно ничего не понимает. Что он, все-таки, есть дурак, набитый цитатами, сквозь броню которых не проникнет ни одна живая, нормальная человеческая мысль и ни одно живое человеческое наблюдение.