ТРИ ГОДА В БЕРЛИНСКОМ ТОРГПРЕДСТВЕ
Советская же власть, в свою очередь, обуяна вечным страхом — как бы тот или другой из ее пасынков не «разложился». И этот страх диктует совершенно непринятое ни в каком другом государстве и крайне вредное для работы постоянное перемещение людей с места на место. Только что инженер какой-нибудь научился мало-мальски прилично говорить по-немецки, вежливо обращаться с клиентами, умело проводить договоры и разбираться в сложной европейской обстановке, как — трах! — у него замечаются, а иногда только кажется, что замечаются, признаки этого самого «разложения», и его моментально срывают с работы, часто не дают закончить начатых сделок и откомандировывают обратно в лоно мачехи-земли. И поэтому каждое торгпредство представляет собою проходной двор. Текучесть состава чрезвычайная, хуже, чем в Донбассе.
Эта текучесть кадров — общесоветская болезнь, и о ней уже много писалось. Но если внутри СССР она бьет по народному карману, то заграницей она его катастрофически опустошает, ибо каждому служащему даются подъемные в валюте. Жалованье он получает тоже в валюте. Проходят долгие месяцы, пока он кое-как приспособится к окружающей новой
-92-
обстановке, где работа — не халтура, где существуют определенные экономические законы и взаимоотношения, где договор — есть договор и качество продукции — есть действительно качество продукции.
Но едва такой советский служащий немного обжился и воспринял европейские навыки в работе, как его срывают и отправляют обратно в СССР, где сплошь и рядом используют совсем не по той отрасли работы, на которой он был в торгпредстве, а то и еще хуже: заподозрят в чем-нибудь и отправят в места не столь отдаленные. А валюта уходит, и для того, чтобы получить эту валюту приходится отнимать у мужика и хлеб, и корову. Советская власть — никуда негодный хозяин, и ни одно государство в мире не стало бы терпеть подобного хозяйничанья.
Как правило, в торгпредствах человека не держат больше трех лет; есть, правда, исключения, как, например, кассир Никитин, который просидел семь лет, но это — чрезвычайная редкость. И это касается не только беспартийных, но и коммунистов. Даже, пожалуй, как ни парадоксально это звучит, больше коммунистов, чем беспартийных.
Особенно страдает, как это ни странно, как раз тот отдел, который фактически руководит всеми отправками в СССР — Отдел Кадров. За три с половиной года, проведенных мною в торгпредстве, не было заведующего Отделом Кадров, который продержался бы дольше одного года. Иоффе исчезла в один прекрасный день так же бесследно, как исчез
-93-
в следующем году сменивший ее Евгеньев, а за ними через год отправились Гончарова и Охлопков. Как я слышала, после моего отъезда и до 1936 года сменилось на этой злосчастной должности еще трое, в том числе и Минкин, который затем пробыл по году на должности заведующего Лесным отделом и Интуристом. Нечего сказать — специализация!
Первая особенно большая волна невозвращенцев относится к 1929 году. За Гольдбергом последовало еще несколько человек, все по большей части специалистов, которые совершенно справедливо полагали, что они заграницей даже без работы будут меньше голодать, чем в СССР. В бессильной ярости советская власть ответила на это массовое невозвращенчество средневековым декретом, по которому «все советские служащие, отказавшиеся вернуться в СССР, объявляются изменниками социалистического отечества и в случае, если затем переступят границу СССР, караются высшей мерой наказания, т. е. расстрелом. Все имущество их конфискуется». Несмотря на всю абсурдность предположения, что невозвращенец все же решится потом переступить границы Совдепии, этот декрет был опубликован в «Правде» и в «Известиях», а на некоторых, наиболее пугливых, вот вроде Никитина, даже подействовал. Вместо того, чтобы преспокойно здравствовать у своих братьев в Эстонии, бедный Степан Никитич гниет теперь в одном из концлагерей.
В вопросе об откомандировании интересно проанализировать, почему коммунистов
-94-
чаще меняют на заграничной работе, чем беспартийных. Приведу для иллюстрации один комический случай. Впрочем, для героя его он был скорее трагическим.
Как-то сижу я за своими бумагами в Бюро Информации. Телефонный звонок. Отвечаю. Слышится густой немецкий голос:
— Говорит Полицейпрезидиум. Нам нужна справка.
— Пожалуйста. Чем могу служить?
— У вас имеется служащий Проскурнин?
Быстро роюсь в своем мозговом архиве. Проскурнин? Нет, такого не знаю и не слышала.
— Одну минуту, я сейчас справлюсь в Отделе Кадров.
Перевожу кнопку на внутренний телефон, звоню Гончаровой.
— Товарищ Гончарова, здесь Солоневич. Полицейпрезидиум спрашивает, есть ли у нас служащий Проскурнин?
— А зачем он им сдался?
— Не знаю.
— Раньше узнайте и скажите мне.
Опять перевожу кнопку. Спрашиваю, зачем Полицейпрезидиуму понадобился Проскурнин? В трубку нетерпеливо гудят:
— Нам надо знать, действительно ли он у вас работает, он здесь сидит арестованный.
— Арестованный, за что?
— ZumDonnerwetternocheimal! Раньше скажите — работает ли он у вас?
Передаю Гончаровой, в чем дело. Она, наконец, разрешает ответить, что действительно
-95-
такой Проскурнин в списках служащих имеется, но что он только что приехал из Москвы и не окончательно-де утвержден в должности. (Осторожность никогда не мешает!)
Немец облегченно вздыхает в трубку и рассказывает мне следующее: вчера вечером Проскурнин, не говорящий ни слова по-немецки, попал в какой-то Nachtlokal, напился там до чортиков, взял некую девицу, нанял такси и велел себя катать по городу. Прокатался до семи часов утра, а потом оказалось, что в кармане у него не оказалось достаточной суммы, чтобы уплатить шоферу. Тот и приволок его в Полицейпрезидиум. По-немецки Проскурнин не говорит, а посему комиссар просит меня разъяснить ему по телефону, что теперь его выпустят, но что он должен сказать свой адрес для составления протокола. Передают трубку Проскурнину. Говорю ему:
— Товарищ Проскурнин, говорят из торгпредства, что же с вами случилось?
В ответ слышится охрипший голос с простоватым вологодским акцентом:
— Со мной — ничего. Тут недоразумение.
— Какое же недоразумение, ведь вы ездили всю ночь на такси и не уплатили шоферу?
— Ничего подобного, здесь недоразумение.
— Как же так, товарищ Проскурнин? Вы теперь дайте полицейскому ваш адрес, они хотят составить протокол, вы должны заплатить шоферу что-то около 124 марок.
— Ничего я не должен.
Меня прерывают по-немецки и просят
-96-
прислать кого-нибудь из торгпредства для перевода.
Приходится рассказать все Гончаровой. Эта особа сменила Иоффе и даст ей сто очков. Для характеристики скажу, что она теперь секретарь одного из московских райкомов. Дора Гончарова (почему Гончарова?), выслушав мое сообщение по телефону, приходит в величайшее волнение и бросает трубку.
На следующий день я постаралась через Зинаиду Васильевну узнать у Таси, что сталось с Проскурниным. Ему была сделана жесточайшая головомойка, и в тот же вечер его откомандировали в Москву. Воображаю, что ожидало его там.
«Разложение» — неизбежный удел коммунистов из рабочих и крестьян. Европейские соблазны влияют на них, как быстро действующий яд. Появляются лаковые ботинки или какой-нибудь сногсшибательный галстук — и человек пропал ни за понюшку табаку. Если для культурного человека Европа приятна и занимательна, то для простого — это настоящая феерия, и пойди тут — не разложись!
С. Ш. О.
В один прекрасный полдень товарищ Бродз-ский вызвал меня к себе в кабинет. Несмотря на то, что наши комнаты находились рядом, по роду своей работы я мало с ним соприкасалась.
-97-
Он, правда, должен был подписывать те письма, которые я диктовала стенографисткам в ответ на многочисленные запросы фирм, отдельных лиц и Учреждений, но разговаривать нам с ним почти не приходилось. Раз десять в день он проносился через мою комнатку, как метеор, в коридор и обратно. Этим кончалось наше общение. Ибо функции наши были ясно распределены: он ведал прессой, а я информацией, т. е. выдачей справок. Если в первые недели моей работы мне приходилось часто обращаться к нему за разъяснениями по тому или иному поводу, то потом мало-помалу я стала самостоятельно разбираться в таможенных дебрях и заходила к Бродзскому только в самых трудных случаях.
Но в этот день из кабинета вышла Эмми Эгер — прехорошенькая немочка-стенографистка — и сказала, что Бродзский простит меня зайти к нему.
— Тамара Владимировна, — встретил он меня, — отнесите, пожалуйста, этот документ в Секретно-Шифровальный отдел и проследите: пусть они отметят, что я его вернул.
Я удивилась в душе: почему он не пошлет Эгер? Но ничего не сказала, взяла документ и отправилась на розыски СШО. Я знала, по находящемуся у меня списку помещений торгпредства, что он находится в комнате 126, но еще ни разу там не была.
Комната 126 находилась в первом этаже, в крайнем правом конце длинного, темного
-98-
коридора. Но найти ее оказалось не так-то легко. Судя по предшествовавшему сто двадцать пятому номеру, эта комната должна была находиться в определенном месте, но здесь висел большой толстый ковер. Постояв несколько мгновений в нерешительности, я приподняла край ковра: да, действительно, под ним оказалась дверь, но, во-первых, без всякого номера, во-вторых, без всякой ручки. Точно замурованная изнутри, изъятая из употребления. больше ненужная дверь. Я попробовала постучать. Бесплодно. Вылезла из-под ковра и пошла по коридору обратно. 127, 128, 129… комнаты чередовались в восходящем порядке дальше. Загадка ученого мира: как же мне попасть в СШО?
В это время из комнаты № 128 выбежала какая-то служащая.
— Товарищ, скажите, пожалуйста, как мне попасть в Секретно-Шифровальный отдел?
Но секретарша — мы с ней раньше не сталкивались, и я только потом узнала о ее чине — странно на меня посмотрела, ничего не ответила и стала быстрыми шагами от меня удаляться.
Мое положение становилось действительно и смешным, и затруднительным. Прогулявшись еще несколько минут, я уже решила идти обратно к Бродзскому, как вдруг мимо меня прошел заведующий Инженерным отделом Александров. Я повернула за ним. Он приподнял ковер, затем проделал какую-то манипуляцию — темнота коридора не позволила мне разобрать, в чем именно она состояла,
-99-