Современная россия и идея народной монархии
Однако, будучи убежденными в том, что резко изменившееся политическое и социальное положение в России и Европе в 20-30-х годах требует адекватного ответа с их стороны, младороссы не сумели, к сожалению, творчески развить идеи Л. А. Тихомирова, не совершив при этом серьезных политических ошибок. Главной из них было тяготение младороссов к идеологии и практике однопартийных тоталитарных режимов того времени (от фашистской Италии до практики самой большевистской партии в СССР) и попытка сочетания их опыта с монархическими принципами. Последнее привело их в конечном счете к идейному саморазрушению. Всерьез восприняв советскую пропаганду, они были уверены, что советско-коммунистическая система являлась порождением органических народных стремлений к сочетанию широкого самоуправления и сильной власти, реализацию которых не смог обеспечить бюрократическо-олигархический режим последних десятилетий перед февральским переворотом 1917 года. Если в этих утверждениях и было зерно истины, то оно имело отношение скорее к народным чаяниям революционной поры, нежели к реальной практике большевистско-советской системы власти. Не сумев разделить эти два понятия, младороссы запутались "в трех соснах" политических иллюзий и мечтаний наяву.
Как и евразийцы, младороссы не поняли сути большевизма как идеологии предельного тоталитарного западничества в России, унаследовавшего от своих революционных и бюрократических предшественников крайнюю догматическую нетерпимость по отношению к национальным российским традициям, и прежде всего нежелание терпеть какое-либо проявление народной общественной активности. Младороссы же видели в большевиках невольных наследников земско-соборной традиции, изуродованной революционной практикой. Выступая под лозунгом "Царь и Советы!", младороссы не желали понимать, что идея советов как общественной, народной, независимой от государства власти, своего рода народного земства (в отличие от дофевральского цензового), умерла в сознании широких российских масс как минимум в первой половине 20-х годов. Действительно, после подавления крестьянских восстаний под лозунгом "За Советы без коммунистов!" и особенно после попыток в 1923-1925 годах мирно очистить Советы от люмпен-большевистских элементов, завершившихся отменой результатов выборов в них в сельских районах целого ряда губерний России, Украины и Белоруссии, Советы окончательно превратились в органы партийных назначенцев, плясавших под дудку большевистского руководства и местных партийных активов.
Однако младороссы, не желая видеть этих реальных фактов, продолжали верить, что не партия, а Советы являются подлинной основой новой российской государственности. Более того, к началу 30-х годов они начали идеализировать уже не только советскую систему, но и систему тотального партийного руководства страной, искренне веря, что в партийных низах зреет стремление к замене коммунистическо-интернациональной идеологии на национал-корпоративную по образцу Италии Муссолини. Процессы над "шахтинскими вредителями" и прочими "врагами индустриализации" в начале 30-х годов еще более упрочили их в своих заблуждениях вместо того, чтобы оттолкнуть от идеализации советской системы. В участниках этих процессов младороссы увидели оппозицию коммунистической верхушке, выросшую внутри советской системы, подтверждавшую их доводы о возможном отвержении коммунистической идеологии самими носителями большевистской системы власти. Этими иллюзиями младороссов активно воспользовалась агентура ГПУ-НКВД в Западной Европе.
К концу 30-х годов младороссовские лидеры оказались вовлеченными в сложную игру по дискредитации политической эмиграции, которую вела большевистская разведка.
Роль младороссов в истории российской монархической мысли ХХ века была двоякой. С одной стороны, младороссы, как носители просоветских иллюзий в монархических кругах, сыграли, несомненно, отрицательную роль. Но в то же время их искреннее, хотя и не реализовавшееся стремление понять действительность советской России было, безусловно, освежающим ветром в затхлой жизни политических кругов белой эмиграции.
Однако подлинным мыслителем, оказавшимся способным изменить во многом саму идейную настроенность молодого крыла первой эмиграции, стал И. Л. Солоневич, человек, весьма далекий от эмигрантской русской молодежи. Судьба И. Л. Солоневича вообще сложилась весьма неординарно для эмигрантского философа и публициста.
Будучи выходцем из небогатой белорусской крестьянской семьи, он с детства был вынужден зарабатывать на хлеб собственным трудом. Тяга к образованию и общественно-публицистической деятельности проявилась в нем уже в последних классах гимназии, где он учился, постоянно подрабатывая. Солоневич принял участие в местных русско-патриотических организациях монархического направления. С 16 лет он печатался в русской прессе Вильно и Гродно (он был уроженцем Западной Белоруссии). В 1912-1917 годах Солоневич окончил юридический факультет Петербургского университета. Февральский переворот был для него (уже сложившегося к тому времени убежденного монархиста) катастрофой не только общественного, но и личного порядка.
В первые годы после нее Солоневичу было не до осмысления этой катастрофы. Накатившие волны второго, еще более страшного большевистско-октябрьского переворота поставили его в ряды борцов Белого движения. Пройдя весь крестный путь от его начала до разгрома большевиками в 1920 году, Солоневич из-за тифа не сумел эвакуироваться за границу и вынужден был остаться в советской России. Именно этот неординарный опыт, опыт почти 15-летней советской жизни убежденного монархиста - выходца из народных низов, стал тем пробным камнем, которым позднее, уже попав за рубеж после большевистского лагеря, он проверял все теории, порожденные кабинетной мыслью русской эмиграции.
Взгляды Солоневича, сформировавшиеся в это пятнадцатилетие, представляли собой своеобразный синтез народно-крестьянского монархизма, впитанного с детства, и жестко прагматической собственной монархической системы взглядов на будущее России, выстраданной в результате горького разочарования в политической деятельности образованных классов предреволюционного российского общества. Это разочарование в них было столь сильно, что привело его к полному отрицанию позитивной роли дворянства и близкой к нему части интеллигенции в истории России. Данный критический заряд при всех преувеличениях, свойственных горячей натуре Солоневича, имел свой положительный смысл. История России, написанная в основном дворянами, в значительной степени искажала целый ряд моментов развития народных масс, эволюции их подлинного духовного, религиозного, социального опыта.
Критика дворянской империи, созданной Петром I и Екатериной II, закономерно вела Солоневича к внимательному изучению жизни допетровской Руси. На этом пути в критике послепетровских порядков он неизбежно мировоззренчески сближался со славянофильскими мыслителями XIX века. Как и им, Солоневичу была близка традиция земских соборов, заложенная первым из них - собором 1613 года, состоявшимся сразу после смутного времени. Собор 1613 года, избравший Михаила Романова царем и присягнувший от имени всей русской земли на верность новой династии, был не единичным явлением, как земские соборы времен Ивана Грозного и Бориса Годунова. Он открыл собой череду подобных ему земских соборов, управлявших Московской Русью совместно с царской властью на протяжении более сорока лет.
Не умаляя ни в коей степени самодержавного характера русского православного царства, земские соборы явились эффективным методом общения царя с народом, его конкретными частями, оформленными в различные сословия. Постепенный слом этой системы, начиная с середины XVII столетия, осуществленный так называемыми западниками - реформаторами из числа московского дворянства, был как для славянофилов, так и для Солоневича трагическим переломом в русской истории.
Однако Солоневич, в отличие от большинства славянофилов, видевших в этом сломе хоть и печальную, но необходимую в тот момент историческую закономерность, смотрел куда более радикально на события середины XVII - начала XVIII века. Он осознавал их как измену дворянства земско-соборному строю жизни, установившемуся в России после смутного времени, начиная с 1613 года. Стремление дворянства получить привилегии, аналогичные привилегиям этого сословия в Польше и Швеции, приводило его к западническим утопиям еще за сто лет до этого (вспомним хотя бы знаменитую книгу Ивана Пересветова, вспомним претензии князя Курбского на особую роль знати в государстве). В смутное время Россию спасли от дворянско-боярской олигархической власти исключительно противоречия между высшими и низшими слоями этих сословий. Однако парадоксальным образом именно участие дворянства как единого сословия в земских соборах и постоянное отстаивание в них общедворянских интересов сплотило в значительной степени различные группы этого сословия. Будучи наиболее тесно связанным с правительственным аппаратом, его представители смогли беспрепятственно разрушать земско-соборные структуры управления под лозунгами, близкими идеям европейского абсолютизма (в частности, шведского, на опыт которого ориентировались многие дворянские реформаторы в Москве).
Опираясь на исторические труды В. О. Ключевского и С. Ф. Платонова, обобщивших во многом историю этой эпохи, Солоневич делал куда более жесткие выводы в отношении дворянства, нежели славянофилы. Если для последних развитие событий второй половины XVII века в России рассматривалось как результат некой роковой исторической предопределенности, то для Солоневича они были результатом прежде всего измены дворянства своей прежней служебной роли в государстве. Под этим углом зрения Солоневич рассматривал и петровские преобразования, правильно видя в них доведенную до крайности программу московских дворян-западников середины XVII века (Ордын-Нащекина, А. Матвеева). Несомненной заслугой Солоневича является очищение национально-монархической идеи от узко сословных дворянских и западническо-абсолютистских влияний и наслоений, характерных для нее как минимум со времен Петра I и его историографа Татищева.
Однако Солоневич, глубоко раскрывая социальную роль монархии как носительницы общенациональной идеи, чуждой сословной и классовой ограниченности, в значительной степени перегнул в этом палку. Это выразилось в том, что в триаде самодержавие- православие-народность он, как и многие ранние славянофилы и даже более, чем они, отдавал предпочтение народности, сопрягая ее напрямую с самодержавием и забывая о той религиозно-православной составляющей, без которой ни сама Россия, ни народность, ни самодержавие были бы невозможны. Жестко оценивая вину дворянства, интеллигенции и вообще образованных классов российского общества за все происшедшее с нашей страной после февраля и октября 1917 года, Солоневич явно не желал признавать вины народных масс за случившееся. В этом проявлялось не только не изжитое им монархическое "народничество", объясняющееся его крестьянским происхождением, но и прежде всего непонимание религиозного смысла происшедших событий. Уничтожение православной монархии либерально-масонскими кругами при пассивности и равнодушии номинально православного населения России говорило о страшном религиозном падении народных масс, а не только верхов российского общества, как это виделось Солоневичу. В этом отношении активное участие в дальнейших разрушительных событиях пусть меньшинства народа, но все же значительной его части было не случайностью, не временным соблазном, как это казалось не только Солоневичу, но и многим другим мыслителям слева и справа, а результатом длительного процесса нравственного падения, начавшегося в тот же период, что и западнические реформы русских верхов.