СРЕДНИЙ ЕВРОПЕЕЦ КАК ИДЕАЛ И ОРУДИЕ ВСЕМИРНОГО РАЗРУШЕНИЯ
Вслед за политико-экономом Bastiat- последователем теории "laisser faire, lasser passer" в экономических вопросах, следовательно, отъявленным представителем индивидуализма и легальной средней, так сказать, личной свободы в политике; за беллетристом Абу, который видимо любя прекрасное и желая сохранить его в искусстве, надеется в то же время, что главные условия вдохновения для художников: мистическая религия, война, социально-государственное обособление и простонародная свежая грубость (т. е. все не среднее) исчезнут с лица земли; вослед за Боклем, историком, претендующим как будто бы на объективность и беспристрастие, а между тем не только явно расположенным к торгово-промышленному направлению современной жизни, но местами весьма страстно и враждебно относящемуся ко всему тому, что этому утилитарному направлению не благоприятно и не сродно (т. е. опять-таки к религии, аристократии, войне, самодержавию и простонародной наивности); другими словами, после Бокля, которого мы вправе причислить без околичностей к людям весьма тенденциозным, все в том же среднем, либеральном духе, — мы изберем в среде западных писателей Шлоссера, одного из самых серьезных, из самых дельных и даже тяжелых, но, несомненно, заслуживающего почетного эпитета беспристрастного или объективного. Я начну с того, что сделаю большую выписку из предисловия г. Антоновича, русского переводчика его Истории XVIII столетия...".
Таков взгляд г. Антоновича как на дух исторической деятельности Шлоссера, так и на характер самого историка.
Шлоссера действительно нелегко обличить в резкой тенденциозности. Можно, конечно, заметить, что он не расположен ни к аристократии, ни к той или другой ортодоксии, ни к поэзии мало-мальски чувственно-аристократической; но, с другой стороны, нельзя его назвать безусловно демократом или либералом; он охотно отдает справедливость и Наполеону I, и русским Самодержцам, и английской знати — там, где речь идет об энергии, способностях, силе, умении управлять; с другой — неблагоприятно относится к цинизму, издевающемуся над религиозной искренностью; не опровергает, конечно, и поэзии, там, где она не оскорбляет его нравственного чувства. Действительно, уже самая трудность, с которой надо разыскивать нити этих личных взглядов Шлоссера в чрезвычайно густой ткани его умного и тяжелого труда, туманность общего впечатления, выносимого из чтения его "Истории", доказывают, что с этой стороны переводчик, пожалуй, прав, говоря, что если есть направление у Шлоссера, то оно скорее всего общенравственное, чем политическое или какое-нибудь еще другое, одностороннее. Но это общенравственное начало, эта чистая эфика, освобожденная от всякой ортодоксии, от всякого мистического влияния, не есть ли именно эфика все того же среднего, буржуазного типа, к которому хотят прийти нынче многое множество европейцев, сводя к нему и других посредством школ, путей сообщения, демократизации обществ, веротерпимости, религиозного индифферентизма и г. п.? Это я постараюсь позднее доказать понагляднее, а теперь для начала спрошу, откуда же взял г. Антонович, будто из "Истории XVIIIстолетия" Шлоссера можно вывести, что "истинно полезными двигателями истории должны (читатели Шлоссера) признать людей простых и честных, темных и скромных, каких, слава Богу, всегда и везде будет довольно".
Ни из сочинения Шлоссера, ни из другой какой-нибудь мало-мальски здравой книги нельзя вывести, что "люди простые и честные, темные и скромные" ведут за собой историю рода человеческого! Вернее сказать было бы, что история вела за собой и двигала толпу этих "простых и честных" людей. Или можно было бы сказать, например, что "прогресс ведет человечество к безусловному торжеству этих простых и честных, темных и скромных людей".
Это и думают многие. И хотя и на это можно было бы возразить многое, но так как подобная мысль есть все-таки более надежда на будущее, чем вывод из фактов прошедшего, то она могла бы иметь еще за себя шансы какого-нибудь правдоподобного или удачного пророчества, но как же можно утверждать, что до сих пор было так, что известную нам историю прошлого вели или двигали "простые и честные люди". Правда, вооружившись эпитетом "полезные" двигатели, г. Антонович дает возможность свести рассуждение с вопроса о степени влияния "честной посредственности" на вопрос — кто именно полезный человек и что такое сама польза; но самая неясность и даже, пожалуй, неразрешимость этого вопроса для истинно мыслящего ума лишает мысль г. Антоновича этого оружия, сильного только для неопытных, маложивших и малознающих людей. И в самом деле — кто истинно полезный человек? Остается пожать только плечами.
Человек бескорыстный? Человек способный жертвовать собою для идеи или для другого человека? Положим. Но вот Бокль тоже прогрессист, тоже стремящийся к чему-то среднему и в политике, и в морали, юворит, что суеверие (т. е. религиозность по-нашему) и верноподданничество суть два сильных и бескорыстных чувства... А они очень вредны и по мнению самого Бокля, и, по всем признакам, по мнению г. Антоновича.
Бокль прямо говорит, и во многих местах, что подобные бескорыстные, рыцарские и самоотверженные чувства погубили Испанское государство и что искренность и пламенная религиозность "простых и темных" пуритан сделали много вреда умственному развитию Шотландии.
Итак, бескорыстие, самоотвержение и тому подобные честные и высокие чувства и действия перед судом либеральных или демократических прогрессистов не могут быть во многих случаях критериумом или признаком пользы.
Бескорыстие и самоотвержение останутся высокими личными свойствами, но при известном направлении их они скорее вредны, чем полезны, по мнению либералов и прогрессистов. Моральность субъективная, внутренняя, не совпадает в этих случаях, по их же мнению, с пользой, с моральностью объективной и прикладной, с моральностью результата.
Кто же истинно полезный человек?
Шопенгауэр говорит, что самый моральный человек это тот, кто самый сострадательный, добрый, кто во всех и во всем видит себя, всех жалеет, всякому страданию сочувствует.
Но Шопенгауэр и его школа ведь не верят в общее благоденствие, в эвдемонический прогресс, во всеобщую пользу на земле?
Итак, что же делать, чтобы быть несомненно полезным человеком?
Изобретать машины? По Боклю и ему подобным — это так.
По преосвященному Никанору, который не менее Бокля учен или начитан, — это вовсе не так. Яков Уатт по этому взгляду оказывается человеком гораздо более вредным, чем полезным.
И повторим здесь еще раз: так как новейшее направление истории идет против капитализма и неразрывного с ним умеренного, среднего либерализма, то, вероятно и ближайшие события пойдут не по пути купеческого сына Бокля, а по духу епископа Никанора, по крайней мере, с этой отрицательной стороны: против машин и вообще противу всего этого физико-химического умственного разврата, против этой страсти орудиями мира неорганического губить везде органическую жизнь, металлами, газами и основными силами природы — разрушать растительное разнообразие, животный мир и самое общество человеческое, долженствующее быть организацией сложной и округленной наподобие организованных тел природы.
II
После Bastiat, Абу, Бокля и Шлоссера, людей более или менее умеренных, хотя и довольных тем, что все идет под гору и к чему-то среднему, возьмем людей недовольных и желающих ускорить смешение и однообразие.
Одного такого, который желает упрощения деспотического, равенства крайнего без свободы, деспотизма всех над каждый а другого, желающего упрощения свободного, равенства без деспотизма.
Первый коммунист из коммунистов
— Кабе; а второй — Прудон, который нападал на охранителей за их бессилие, на либералов средних за их противоречия и недобросовестность, на социалистов вроде Сен-Симона и Фурье за удержание некоторого неравенства и разнообразия в общественном идеале, а на коммунистов вроде Кабе за их принудительное равенство.
В идеальном государстве "Икарии", созданном коммунистом Кабе, конечно, не могло бы быть никакого разнообразия в образе жизни, в роде воспитания, во вкусах; вообще не могло бы быть того, что зовется "развитием личности". Государство в Икарии делает все. Но государство это выражалось бы, конечно, не в лице монарха, не в родовой аристократии, а в каких-нибудь выборных от народа, одного воспитания с народом, одного духа с ним, выборных, облеченных временно в собирательном лице какого-нибудь совета неограниченной властью. Разумеется, каждый бы член такого совета не значил бы ничего; но все вместе были бы могущественнее всякого монарха. Идеал этого рода именно и рассчитывает на высшую степень однообразия, на господство всех над каждым через посредство избранного, республикански-неограниченного правительства.
Это уже не свободный индивидуализм, в котором подразумеваются еще какие-то оттенки личной воли; нет, это какой-то или невозможный, или отвратительный атомизм
Различие людей в таком идеальном государстве было бы только по роду мирного ремесла Общее же воспитание должно бы быть вполне одинаковое для всех. Собственности никакой. Все фабрики, все общественные заведения от казны. Личному вкусу, личному характеру не оставалось бы ничего. Единственный личный каприз, о котором упоминает Кабе и которому он покровительствует, эго скрещивание лиц с разными темпераментами и физиономиями. "Брюнет ищет блондинку; горец предпочитает дочь равнин" и т. д. Но и это ведь ведет к скорой выработке некоего общего среднего типа, который должен стереть все резкости, выработавшиеся случайно в данной стране до подобной коммунистической реформы, т. е. тоже к однообразию. Сверх предваряющих мер однообразного воспитания, однообразной обстановки, однообразной жизни государство в Икарии берет и строгие карающие меры против всякого антикоммунистического мнения. К однообразию, внушенному воспитанием и поддерживаемому всем строем быта, оно прибавляет еще упрощающее средство всеобщего страха.
Точно то же мы встречаем и в "Манифесте равных" известного Бабёфа.
Вот теперь выписки из Прудона.
Обыкновенно говорят, что Прудон умел только разрушать, не создавая ничего нового, не предлагая ничего положительною Это правда, что у него нет ни полной, готовой, законченной до подробностей картины идеального устройства общества, нет ничего подобного социальным картинам Платона, Кабе или Фурье; нет и тех мелко практических, паллиативных советов, которые в таком множестве встречаются у других, особенно нерадикальных писателей; но
из всех сочинений его, несмотря на все кажущиеся противоречия его, вытекает ясно одна идея, одна цель: "Высшая степень равенства, в высшей степени свободного".
Особенно ясно это видно в его книге: "Исповедь революционера ".
Книга эта начинается так:
"Пусть все монархи Европы составят союз против народов".
"Пусть викарий Христа (папа) предает свободу анафеме".