ПРАВОСЛАВИЕ, САМОДЕРЖАВИЕ, НАРОДНОСТЬ
Как в древние времена эта объединительная культура не пошла глубже поверхности, так и в настоящее время, хотя небывалая легкость сообщений и все более и более развивающееся взаимопроникновение народов и разнесли повсюду однообразие внешних приемов, начиная с костюма, — тем не менее, внутреннее обезнародение ничем себя не проявило; и скорее можно сказать обратное, а именно, что никогда не был так обострен спрос на народность, как теперь, и это после того, что память о народности почти испарилась в XVIIIвеке. Стоит вспомнить, что сто лет тому назад о чехах (как национальности) и не было помину. Венгерцы выдвинули себя на видное место лишь в последние времена на почве обостренной национальности; а современная усиленная борьба германизма против славянства тоже едва ли говорит в пользу мнения о постепенной утрате народности благодаря усиленному общению.[212] Дело в том, что это общение гораздо более поверхностное, чем глубокое, и таковым оно было и в древности. Хранительницами народности всегда были и будут — народные массы,[213] а они и теперь остаются такими же неподвижными, как и в старину. Общаются лишь сильно индивидуализированные слои,[214] и они, конечно, не опирайся они на народ, не живи они его духом, — вероятно, скоро образовали бы всемирно-однородный поверхностный слой, которому, пожалуй и пригодился бы искусственно-всемирный ее язык, приспособленный для выражения всемирных пустяков, которыми несомненно пробавлялась бы такая оторванная от народных питательных почв всемирно-пустоцветная среда.
Но как бы эти слои не общались на почве внешнего однообразия, однако они не могут выбиться из-под зависимости от народов, к которым принадлежат, находясь под постоянным их воздействием — по [своей к ним] принадлежности. Народы же сами остаются столь же обособленными, как и в прежние времена; они-то воздействуют неуловимыми веяниями на свои верхние классы, удерживая их от утраты народного типа, могущей произойти (хотя, как мы увидим далее, не в безусловной степени) через излишнее общение с такими же высшими классами других народов, подвергающимися той же опасности.
Впрочем, если вглядеться в то, что подразумевается под словом «обезличение», то получится также нечто совершенно отличное от того, что в этом слове нам кажется столь ясным. В отдельности культурные типы разных народов кажутся очень схожими, подчас почти тождественными: но стоит им образовать группы по национальностям, и тотчас вполне явственно выступают народные черты.[215] Из этого можно заключить, что обезличение не идет далее поверхности и что то, что составляет невидимую суть народности, немедленно выступает наружу из-под личины шаблонной культурности, как только однородное, распыляемое в отдельных лицах, снова объединяется при их группировке. Этот факт становится очень выпуклым, если взять отдельных лиц, принадлежащих к народу, стоящему на низшей, по нашему мнению, просветительной ступени, но представляющих каждый вполне культурного современного человека, и учинить из них совещание, а рядом составить такое же совещание из менее, может быть, культурно-утонченных людей, но принадлежащих к просветительно-высшему началу. Для примера возьмем турок и греков. У турок столько же хвалителей их личных достоинств, сколько у греков критиков. Нельзя, однако, не признать, что греческая гражданственность стоит выше турецкой, несмотря на то что каждый грек нам менее симпатичен, чем турок, с его личной величавостью и привлекательностью. Пожалуй, то же можно сказать о двух главных расах — латинской и германской, с ее англосаксонской ветвью. Лично, представители латинской расы привлекательнее, изящнее, утонченнее своих германских соседей; но когда из тех и других составляются группы, то нельзя не признать, что личная прелесть первых уступает общественной мощи вторых, и их общественность настолько привлекательнее общественности первых, насколько лично первые привлекательнее вторых.[216]
Эти соображения дают право думать, что как бы внешне не сближались народы, но что это сближение не может глубоко влиять на само существо народности, коренящейся в более сокровенных изгибах человеческой души, чем те, которые утрачивают свою особенность под влиянием внешних условий (обихода). И едва ли, действительно, народности слабеют от оживления сношений. Стоит только принять во внимание, например, литературный обмен, чтобы убедиться в совершенной устойчивости коллективной индивидуальности в человечестве. Никак нельзя сказать, чтобы в литературе заметно было постепенно возрастающее обезличение народов; и если теперь, более чем когда-либо, читаются произведения чужой литературы, то это делается только потому, что теперь вообще усилился спрос на чужое, экзотическое, как последствие облегчения сношений, и иностранные книги, которые тот же товар. Но иностранные вещи и книги ценятся именно как иностранное, никак не могущее заменить своего, и почти не влияющее на местный обиход, удовлетворяемый все-таки лишь местными продуктами, или если и иностранными, то подделанными под местный вкус. Русская изящная словесность сделалась теперь достоянием всего мира, особенно в произведениях наших лучших романистов; но какое же действительное влияние наших писателей проявилось на Западе? Кроме спроса — никакого. Ими, так сказать, балуются, как какими-нибудь тонкими привозными плодами, после которых с особенным удовольствие возвращаешься к своим местным произведениям. Скорее можно сказать, что ознакомление с чужим до сих пор лишь сугубо подчеркивало ценность своего, а не наоборот.[217] Более, чем все остальное, народы склонны заимствовать плоды мыслительной работы друг у друга: но и это они делают лишь с незаметными на первый взгляд, но существенными изменениями, и притом надо иметь в виду, что из всех атрибутов духа — ум наиболее международен, потому что он по преимуществу служебная, а не творческая способность. Большая же осведомленность в чужом дает обманчивый внешний вид объединения по существу. Но по собственному опыту можно и каждому дойти до сознания того, что долгая жизнь на чужбине редко соединяет человека с чужим народом. Наоборот, чем более узнаешь суть чужого народа, чем более проникаешь в глубины его духа, тем более он становится вам не своим.[218] Вероятно, это происходит оттого, что лишь постепенно раскрывается основной духовный строй того чужого народа, посреди которого приходится жить. Сначала вас привлекают его симпатические общечеловеческие стороны; и лишь когда вы доберетесь до понимания самой народной души, то вам станет ясно, что вас от этого чужого, хотя, может быть, очень достойного народа, отделяет грань — ее же не прейдеши. Красноречивый пример этому нам дает Гоголь, вначале совершенно почти обытальянившийся, а под конец почти, кажется, забывший о существовании Италии. Куда девалась его итальяномания? Несмотря на удивительное, по-видимому, понимание духа народа, выраженное им в его несравненном «Риме», он в действительности почувствовал, что между ним и столь очаровавшим его итальянским народом общего слишком мало. «Рим» остался недоконченным, а об Италии он сам перестал и вспоминать.[219] То же мы видим и в Гете. Уж на что он старался втянуться в Италию! Его римские элегии суть продукт его усилий разыграть из себя истового, древнего римлянина, но, в сущности, современного итальянца. Однако, после его возвращения в Германию, не видно, чтобы он когда-либо возвращался к такому настроению и даже не видно, чтобы оно оставило в нем следы. Если он продолжал поклоняться древнему миру, то это было непосредственное проявление его языческого настроения, но с Италией его связь порвалась совершенно.