ПРАВОСЛАВИЕ, САМОДЕРЖАВИЕ, НАРОДНОСТЬ
Такое понимание значения «народности» пустило у нас если не глубокие корни, то получило по крайней мере широкое распространение, благодаря посеянным Петром Великим[197] семенам; хотя он сам, конечно, не хотел придавать своим реформам сознательно обезнародывающего характера и смысла. Как истый практик, а не теоретик[198] (англичане сказали бы про него, что у него не было philosophicalmind'a, а Руссо про него же сказал: iln'avaitpasleviagenie— ilavaitlegenieintitatif), он не задавал себе общих вопросов и не ставил себе отвлеченных идейных задач. Но семена были им однако посеяны; и они не «прозябли» в начале XIXстолетия и продолжали расти даже до сегодняшнего дня, благодаря влиянию усиленного усвоения французской культуры, особенно же в ее революционной стадии.[199] Эта культура в своей утонченности, но при этом и узкости, почитала себя единственной, безусловной, мировой,[200] чего не мнили о своих культурах ни англичане, ни германцы, ни итальянцы, ни, некогда владыки полмира — испанцы; наоборот, все они почитали свои культуры строго национальными и высшими только, поскольку они составляют атрибут того или иного народа, играющего главную роль в мире.
Это воззрение особенно выразилось в фантастах Великой Революции, считавших себя призванными не только реорганизовать Францию, но и преобразовать весь мир по своей умозрительной программе, годной для всего, де, человечества, и даже единственно годной.[201] Россия же поддалась усиленному воздействию Франции именно в эту эпоху, т. е. при Александре [I] «Благословенном», но еще его отец, в раннем возрасте, выражал вполне космополитическое понимание, говоря о русском народе, как о массе, из которой можно что угодно сделать беспрепятственно,[202] и этот взгляд, усвоенный не одними нашими властителями (императорами), до сих пор руководил деятельностью нашей «интеллигентной» среды, состоящей из размельченных до атомистичности — Петров Великих (или точнее, «себя он в них изображает, как солнце в малой капле воды»), мнящих, по примеру своего колоссального первообраза и вполне солидарно с понятием Павла [I] Петровича что из России (народа) можно сделать что угодно. Что же это за что угодно? Это личное усмотрение, в сущности, постоянно почти построенное на сознательной или несознательной имитации французских образцов,[203] наивно почитаемых за последнее слово общечеловечности. Это направление, именуемое у нас западничеством, есть общее, за редкими исключениями, направление всей нашей культурной среды, создавшей, благодаря отожествлению французского с общечеловеческим, само понятие о «Западе», как общем образце всемирного подражания, тогда как, в сущности, на самом Западе этого однородного «Запада» не знают; и очень резко противополагают культуры разных западных народов одних другим.[204]
Усвоив себе французское представление о всемирности одной французской культуры, мы, однако, вовсе не настолько вжились в эту культуру, чтобы в нас это воззрение и усвоение этой самой культуры дошло до той непосредственности, которая дает силу, живость этому понятию там, где оно есть продукт народной почвы. У нас эта усвоенная культура — все-таки нам чужая, и она не могла сделаться непосредственной плотью и кровью тех, кто ее принял на веру, но не вжился в нее.[205] Оттого, с этим понятием об общечеловечности мы до сих пор обращаемся, как с чем-то заученным, не просто и искренне, а как-то неловко, не свободно. На каждом шагу мы ее то забываем и начинаем (на деле) нести что-то свое. Но увы! лишь то, что у нас нелучшее; а потом, опомнившись, спешим загладить свою вину перед всечеловечеством, через усиленное подражание, всегда неловкое, угловатое, как всякое подражание.[206] Эту сторону нашей извращенности ясно понял своею гениальной про зорливостью (действительно великий, хотя и не по постановлению Сената и Синода) Пушкин, воскликнувший — «к нам просвещение (французское) не пристало, и лишь осталось от него — жеманство, больше ничего!»
* * *
Взгляд на народность, как на начало отрицательное, есть лишь умозрительный взгляд, как сказано выше. И ему противополагается то живое, действенное понимание народности, которым в действительности живет человечество, испокон века стремившееся не к подавлению, а к укреплению начал народности, хотя конечно сами народы (и лишь редко их высшие представители) не ставят его в форму логической посылки или умственной формулы. Подобно тому, как лицо, у которого личность (индивидуальность) очень развита, не заботится о проявлении ее по обдуманной и надуманной программе, а напротив, чем оно индивидуальнее, тем менее оно заботится об оригинальности, потому что оно оригинально, своеобразно в действительности, тогда как сознательно оригинальничают лишь те, кто чувствует себя бесцветными, но с этой бесцветностью не хотят помириться — так и народы: чем народ сильнее, тем менее он, так сказать, нянчится с собой, а свою оригинальность выказывает самим делом. Если эта его оригинальность совпадает с таковой же другого или других народов, тем лучше; но у народов сильных даже общечеловеческое всегда окрашено оригинальностью, дающей ясно отличить, какому народу принадлежит то или иное проявление этого общечеловеческого начала. Стремление оригинальничать, преднамеренно отличаться от других, указывает на то, что в человеке или в собирательной единице, органической или искусственной, рассудочность берет верх над «целостью духа». При рассудочности же, обостренный анализ (ум — сила не творческая) подавляет активность синтеза, единственного живого и действенного начала, и обращает жизненное самосознание в только логическое, из которого ничего творческого выйти не может; или если нечто и получается путем умозрительного построения жизни, то это нечто всегда крайне одностороннее и не воздействует на полноту личной или общественной жизни. Оттого, вероятно, живое своеобразие, которое грек называл «и идиотис», — постепенно вырождаясь в напускное, искусственное своеобразие, а следовательно, и недоброкачественное, извратилось до того, что то же слово теперь выражает чисто отрицательную черту — простую глупость.[207]
Начало народной особенности, народной личности, коренится, конечно, в проникающей все живое «индивидуальности», без которой не обходится никакой род существ, доступных нашему наблюдению. Можно с уверенностью сказать, что не только это начало свойственно всякому живому существу, но что, чем выше стоит существо на лестнице развития, тем более подчеркивается индивидуальность, постепенно переходя от простого, внешнего разделения какой-нибудь протоплазмы или умозрительной молекулы, к тем все более и более личным внешним и психическим особенностям, которые доходят до высшей степени в человеке и в человечестве и, наконец, разрешаются в той всевысшей, трансцендентальной индивидуальности Божества, о которой мы никакого представления иметь не можем и к которой нельзя применить ни один из внешних признаков земной индивидуальности. Но которая также несомненна, как и чистое бытие, к которому никакие определительные предикаты не применимы, или, из менее высоких понятий, — понятие о движении: его определение возможно только как относительное, и если взять его бессознательно, то оно обращается в нечто неопределимое, хотя этим не упраздняется само движение как сила.[208]
Как известно, реалистические школы неохотно допускают духовно-душевную прирожденную индивидуальность, и особенно стоят за то понимание народности, которое видит в прогрессе неизбежный и желанный путь к обезнароденью и обезличиванию. Но даже и с их точки зрения, идея безнародности, как конечной стадии культуры, едва ли оправдывается. Действительно, если люди делаются теми или иными под влиянием условий воздействия на них окружающей среды (физической и умственной, понимая это слово в смысле реалистическом), то нельзя не придти скорее к обратному выводу. Ведь эти внешние условия неизменны, потому что перемещение целых народов едва ли теперь мыслимо; и если народ может уйти от своей внешней обстановки, то свою уже сложившуюся психику он перенесет с собой.[209] Но если бы это и было возможно, то народ, переместившийся на место другого, может лишь обратиться в него, а пришедший на его место должен сделаться им в его первоначальном виде. Пребывание народов в одних и тех же условиях, на протяжении веков, должно закрепить наследственность качеств, и образующиеся под внешним влиянием внутренние качества тоже должны все более и более закрепляться; и таким образом народность, по дарвиновской теории образования видов, должна все более и более подчеркиваться, подобно тому, как разнообразие видов в растительно-животном мире нисколько, по учению Дарвина, не склонно к разрешению себя возвращением к единству или по крайней мере к первоначальной немногосложности. Учение об однокачественности людей — «грядущих в мире» есть, конечно, не нечто научное, а тоже чисто умозрительное (априорное) утверждение, измышленное для совершенно иных целей. Оно не только не находит подтверждения в науке, или в обыденном опыте, но, наоборот, оно противоречит всему, что мы можем наблюдать сами, и действительно постоянно наблюдаем. Если в одной и той же семье, при совершенно однородных условиях воспитания, являются Каины и Авели, умные и глупые, Иаковы и Исавы,[210] люди самых разнообразных темпераментов и настроений; если самые разнообразные народы живут тысячелетиями в одних и тех же странах, не смешиваясь и сохраняя свою народную физиономию и нравственную индивидуальность, — то какую же можно придавать вескость мнимонаучному утверждению, а в сущности, совершенно априорному, о совершенной однокачественности людских умов, получающих, кажущуюся разнокачественность только от внешних, нормирующих их развитие причин?! Но если бы допустить даже и эту теорию, то все-таки понятие народности и ее непреложности, хотя бы и подлежащей разным возможным эволюциям от внутреннего развития и скрещивания народов, остается в полной силе; и чем более долгим мы будем почитать век человечества в прошедшем, тем более недопустимой окажется гипотеза о возможной в будущем всечеловечности.[211]
Одним из самых крупных примеров устойчивости народности являет еврейский народ. Он живет рассеянным по всему лицу земного шара (почти что), и, кажется, он более других народов должен бы быть склонным утрачивать свою национальность. Наоборот, мы видим, что евреи не только остаются собою везде и всегда, но даже, более того, восприятие инородцами хотя малейшей примеси еврейства вносит во все нисходящее поколение еврейские черты, хорошие или худые, но почти неизгладимые. Этому даже не препятствует утрата народного языка, потому что в его замене самая сильная и устойчивая часть еврейства усвоила себе прилаженный к своим потребностям чужой язык — жаргон, возведя его в степень национального языка. По-видимому, новейшие времена внесли в обиход народов совершенно новое, обезличивающее начало всемирной внешней культуры, поддаваясь которой опасность утраты своей народности становится все более и более угрожающей и вероятной. Это явление, хотя и новое в наше время, и потому чаще недостаточно себя выказавшее, — в сущности, однако, вовсе не новое. Подобные явления культурного свойства известны нам из истории, таково объединение народов на почве греческой культуры (эпоха Диадохов); такое же на почве римской культуры времен Империи; они дают некую возможность судить о тех пределах, каких может достигнуть и объединяющая сила современной европейской внешней культуры.