ПРАВОСЛАВИЕ, САМОДЕРЖАВИЕ, НАРОДНОСТЬ
Но из этого отношения народа к Самодержцу истекают и особые его обязанности, которых не может быть ни при абсолютизме, ни при отрицательном детище представительного правления. При абсолютизме не может быть речи об искании властью умственной и нравственной опоры в народе, потому что это противоречит самой идее «отрешенности» (absolvo-absolutus). Стоя над народом и получая вдохновение свыше,[173] ему нет основания искать умственной поддержки снизу, иначе как признав за этим «низом» нечто такое, чего он сам, абсолют, не имеет; а это было бы отрицание собственного принципа. Когда вследствие утомления народа той неудобной формой, в которой выражается «inspiratiodivina» своих абсолютных вождей, приходится вводить ограничительные учреждения, тогда для власти начинается другая задача: отстаивать свое значение и роль для блага народа; особенно, когда она верит и знает, что ограничители «далеко не вполне выражают тот самый народ, который будто бы представляют. В стране же, где твердо укоренилось в уме народа понятие о власти в ее органическом виде, где власть не представляется противоположением свободы,[174] а ее составной частью (свобода без власти, ее выражающей, — ум без воли), одним словом, где живет (sic) самодержавие в его настоящем смысле, там Царю приходится делать совсем обратное тому, что делается, как выше сказано, на Западе. Ему приходится почти что бороться с уклончивостью народа от участия в государственных делах, истекающей из ревнивого охранения в себе непричастности к функции, кажущейся ему несовместимой с его основными желаниями, — быть, так сказать, только Землей[175] Если в настоящее время для западных государей обязательно сколько можно отстаивать монархическую власть против так называемых «представителей народа»,[176] ввиду того сознания, что «истинные» интересы народа связаны с существованием единоличной и твердой власти, то в такой же мере, или, может быть, даже в сугубой, самодержавному Царю необходимо бороться с излишней уклончивостью народа от государственных дел. Царь должен знать, что без обмена мыслей с народом у него не хватит знания для ведения многосложного государственного механизма; и, с другой стороны, — что надо «умерить эту уклончивость народа» от государственного интереса, легко переходящую в некий «сибаритизм беззаботности», который тоже есть крайность. И как всякая крайность, она нежелательна и не оправдываема. Есть еще другие обстоятельства, связанные с условиями функционирования власти, которые должны заставлять ее всегда иметь в уме необходимость «думать с Землей». Окружающая государя служилая среда очень склонна обратиться в средостеснение между ним и народом, и потому он должен постоянно, так сказать, протыкать этот войлок служилого люда, чтобы через него доходил к нему дух самого народа.[177] Взгляд народа, стоящего на самодержавной точке зрения, переносится им и на низшие ступени правительственной лестницы, и так охотно он уклоняется от всяких видов администрации, что делает весьма трудным устройство у нас так называемого «самоуправления». Народ одинаково не понимает ни государственного управления, ни личного, ни местного, коллегиального, по очень основательной причине: власть на всех ее ступенях — по существу одна, и отношение к ней одно. Государственная власть прекращает свою функцию только там, где начинаются бытовые ячейки. Поэтому также странным для народа кажется участие в делах управления государством, как и в управлении краем, городом, уездом. Но уклонение от управления не значит, чтобы народ не сознавал необходимости общения между ним и властью на всех ступенях ее действования. Поэтому только правильная постановка общегосударственного строя может дать такую же постановку всяческим «местным строям», в настоящее время ведущим активную политику в учреждениях, будучи по своему духу противными народному духу, и благодаря этому, служащие обузой для народа и ареной для декламирования тем, кого бюрократически слепое правительство, их же создавшее, почитает представителями «субверсивного будто бы настроения масс». Точь-в-точь — Запад, но пока еще в шуточном виде, легко могущем, однако, перейти в более серьезный,[178] если само правительство не обезоружит всю эту пока только недомысленную оппозицию, законно направленной против действительно ненавистного абсолютизма такими народными представителями, от которых этот самый народ[179] сейчас же и откажется, если только исчезнет corpusdelicti, который оправдывает его до известной степени.[180] Истинно самодержавная власть непременно проявит себя всяческими видами общения с народом, одним из которых может быть и Земский Собор. Но Земские Соборы сами по себе вовсе не панацея. Они только симптомы, а когда власть, утратившая свой органический характер, но выражаемая такой умной представительницей, какова была Екатерина II, захочет прибегнуть к форме, утратив дух, то вместо Собора Земли получается ее знаменитая Комиссия, псевдособор, столь же мало похожий на настоящий собор, сколько она сама на Самодержавную Царицу. В действительности, при ней была чисто западная абсолютная монархиня, исказившая строй государственной и общественной жизни несравненно более, чем то сделал Петр, в котором личное богатырство (черта народная) не давало вполне обостриться чуждому принципу, которому он служил. После Петра было легче восстановить древний дух, чем после Екатерины. Она заколдовала Россию надолго, хотя можно надеяться, что не навсегда. Но тогда как у других петровых преемников чистый абсолютизм не давал себе труда прикрываться, Екатерина, как умнейшая, сильно чувствовала несостоятельность чистого абсолютизма и потому заигрывала с русским самодержавием, как она заигрывала и с русской верой, и с русским бытом. Конечно, во всем этом проглядывает почтенное для нее прозрение того, чего вполне она не могла понять по вполне законным причинам: для нее, как и для Петра, и для современных националистов, самодержавие и абсолютизм неточно разграничены. Самодержавие, повторим это еще раз, есть активное самосознание народа, сконцентрированное в одном лице и потому нормируемое его народной индивидуальностью; оно свободно постольку, поскольку воля свободна в живом индивидууме. О степени свободы воли в человеке вечно спорят разные философские школы. Пускай же, подобно им, спорят и истолкователи государственного права о том, где границы свободе самодержавной воли в народно-государственной жизни. Это сопоставление выражает ясно изложенную мысль. Абсолютизм же есть, как явствует из его названия, власть безусловная, отрешенная от органической связи с какой бы то ни было народностью. В индивидууме абсолютизм схож с понятием о произволе, о воле, отрешенной от Целости духа. Философски этот термин не очень точен, но для настоящего случая он достаточно подходящ. Но действительно ли произвол свободнее разумной воли? Абсолютизм охотнее всего облекается в форму римского императорства, т. е. в такую, которая соответствует разносоставности государственного организма, так как тогда власть легче отрешается от связи с одним народом и прикрывается своей одинаковой близостью ко всем народам, ей подчиненным. Но, хотя, он действительно родился на такой благоприятной в Риме почве, «Августу единоначальствующу на земле», тем не менее на Западе он, даже и без этих условий, везде вытеснил более органические формы власти, пользуясь тем, что самое начало власти там не было нигде вполне органическое, а везде насильственное. Постепенно эту власть в большей или меньшей степени абсолютную, основанную на праве сильного, стали «связывать», по теории де-Местра, тамошние Япетиты; но, как только власти удавалось сбрасывать путы, — она тотчас обращалась в чистый абсолютизм, забавный образец которого представлял, например, в начале прошлого столетия сравнительно микроскопический король Виктор Эммануил [I] Сардинский. Но так как первообраз абсолютного владыки есть император, то все абсолютические государи и дорожат императорским титулом, возведением себя в духовное родство с Августом, через титулование августейшими «semperAugustus». У нас произошло то же, но западный идеал все-таки не может вполне расцвести на русской почве; на деле он незаметно для нас смягчается каким-то особым оттенком, который делает то, что западные народы продолжают видеть только Царя в преемниках того, кто упорно стремился заменить это народное звание другим, народу чуждым и непонятным. Многое со стороны виднее! Запад побаивается именно Царя, а не Императора; русского народа, а не Российской Империи; и это не со вчерашнего дня. Запад очень бы желал, чтобы Русское Царство поскорее «действительно» переродилось в Империю и чтобы получилась новейшего пошиба вторая Римская Империя, которая, как всякая Империя, т. е. не органическое нечто, а конгломерат и «мимо идет, яко день вчерашний». Есть, однако, основание надеяться, что эти враждебные нам пожелания не сбудутся. Такой надежде можно найти некоторые оправдания в тех правительственных мерах, которые намекают на то, что не вполне утрачено сознание значения русской основы в краеуголии государства. Внешние формы понимания русского строя: «Самодержавие, Православие и Народность», охраняются тщательно, хотя первое выражается в виде западного абсолютизма, второе — в смысле лишь традиционной веры, а последняя лишь во внешнем признаке народности, в языке. Но пока живет еще смутное сознание, что все это, хотя и не всегда правильно понимаемое, составляет некий палладиум, до тех пор не утрачена надежда на то, что «просветятся очи» тех, которым они до сих пор так крепко заслонены представлениями совсем не самодержавно-православно-народного свойства.