На советской низовке

В Орле впервые в России переиздана книга Бориса Солоневича «На советской низовке с фотопушкой». Она представляет собой сборник автобиографическая рассказов, посвященных повседневной советской жизни начала 1930-х годов. В это время автор был сослан в Орел, где сумел устроиться работать фотографом в газете местного отделения Курской железной дороги. В своих безыскусных рассказах Борис Солоневич бытописует подлинные реалии того времени, которое адепты большевизма воспевают за «энтузиазм народных масс, вдохновенно строящих социализм».

Человеческие нули

Минут через пятнадцать зашумела большая моторная дрезина. Медленно пройдя станцию, она вдруг резко остановилась. Из окна высунулась чья-то голова.

– Эй, Солоневич! Кати сюда!

Через минуту я ехал с оперативной группой ОДТ ГПУ на место крушения.

Секретарь отдела, высокий, красивый парень Егоров встретил меня официальным тоном:

– Вот какое дело, т. Солоневич. Нам на месте крушения, может быть, понадобятся кое-какие фотосъемки. Пластинок у вас много?

– Да с дюжину.

– Это дело. Магний есть?

– Ну, вот еще чего!.. Магния и в Москве не найти! Да и кто же знал, что предстоят ночные съемки?..

Егоров недовольно крякнул.

– Ну а если вам что хорошенько осветят автомобильными фарами – можете снять?

– А мертвое или живое?

– Да, видно, скорей мертвое...

– Тогда, пожалуй, можно...

– Ну, вот и ладно... Только имейте в виду, тов. Солоневич, что дело секретно-оперативное. Чтобы все ваши снимки немедленно были сданы в отдел и чтобы никто ни одного снимка не видел...

Я кивнул головой.

После этого официального разговора мне рассказали о крушении. По сведениям, поступившим в Орел, скорый поезд, шедший из Сочи в Москву, проходил со скоростью около 60 километров в час через маленькую станцию Возы, где стоял пассажирский поезд из Москвы. По неизвестным причинам часть скорого поезда пошла по нормальному пути, а часть – шесть вагонов – перешла на занятый пассажирским поездом путь и врезалась в него.

– Много вагонов разбито?

Егоров недоуменно пожал плечами.

– Черт его знает, кажись, все, что оторвалось. Да и в пассажирском тоже не обошлось без давки... Вспомогательные уже пущены, да и крови, видать, много.

Было уже совсем темно, когда наша дрезина медленно подъехала к хвосту какого-то поезда. Мы вышли и направились вперед мимо нескольких стоящих один за другим составов. Наконец, миновав последний паровоз, мы впереди увидели неясную груду, возвышавшуюся метров на 8-10 над землей. Тусклые фонари паровоза неясно освещали хаос каких-то обломков. Несмотря на то, что крушение произошло три часа тому назад, везде двигались люди, блестели огни фонарей, и слышны были крики и распоряжения. В полутьме вечера все это казалось чем-то нереальным, какой-то странной декорацией.

Я хотел идти дальше, но Егоров остановил меня:

– Погодь, Солоневич, ноги сломаешь – сейчас фары притащат.

Действительно, сзади раздались шаги запыхавшихся людей с ношей.

– Все в порядке, ребята? Ну, пускай!

Через несколько минут два снопа прорезали темноту. В передвигавшихся по хаосу кругах света вырисовывались то буфера перевернутого вагона, то судорожно сведенные железные тяги сцеплений, то продавленные стенки с зияющими окнами, то просто бесформенные груды всяких обломков, возвышавшихся до высоты третьего этажа.

В одном из лучей света показалась фигура часового. Егоров направился туда.

– Эй, не подходи!

– Не бузи, не бузи, Третьяков,– ответил Егоров. – Это ты?

– Я, товарищ секретарь,– успокоенно ответил часовой.

– Чего тут сторожишь?

– Да вот, почтовые мешки.

– А где начальник?

– Там вот, около паровоза.

– Вспомогательные прибыли?

– Есть два: один из Скуратова давно, с час, как уже здесь, а с Орла только что прибыл.

– Вот сукины дети! Этак они здесь сутки проканителятся. А давленые где?

– Вон тама, товарищ секретарь, за стрелочниковой будкой.

– А много?

Часовой как-то передернулся.

– Хватает... – неохотно ответил он.– Кажись, ведь вроде как пять вагонов – в щепы. Да и в другом поезде тоже хватает пострадавших... Да большей частью еще и не вынуты... Да вы вот послушайте, товарищ секретарь!

Мы замолкли, и через несколько секунд сквозь общий шум разноязычных вскриков и слов явственно стали слышаться раздающиеся из кучи обломков тихие, протяжные стоны. Иногда они прерывались болезненным вскриком, иногда замирали на какой-то высокой, истерической ноте, но звуки шли, казалось, из всех концов этой страшной кучи, вырываясь словно из-под слоя придавившей их земли.

– Тов. Егоров – сказал я,– пока что тут, вероятно, снимать-то нечего. Я пойду к раненым – помочь нужно.

– Ладно, ладно, катись. Ежели что – из-под земли тебя выкопаем.

Недалеко от будки стрелочника, на небольшой полянке, суетились люди. На траве лежал длинный ряд фигур, прихотливо освещаемый фонарями. Из темноты то и дело появлялись носилки с новыми телами.

Около раненых хлопотал какой-то человек в санитарном халате. Я подошел к нему.

– Вы врач, товарищ?

Человек, в это время перевязывавший чью-то ногу, даже не обернулся.

– Лекпом с вспомогательного. А вам что?

– Да я вам помочь могу!

– А разбираетесь в этом деле?

Всю ночь проработал я с засученными рукавами около раненых. Мы рвали белье с мертвых, чтобы сделать перевязки живым, доставали веревки, пояса и шпагат, чтобы устроить турникеты, ломали щиты от снежных заносов, чтобы сымпровизировать лубки... А из темноты все несли и несли новых раненых. Официальная цифра потом показала 407 пострадавших.

Советская целесообразность

Когда уже совсем рассвело, меня оторвал от перевязок Егоров.

– Ну, довольно покеда, Солоневич... Пойдем – снимать будешь.

– Да тут раненых нужно...

– Да брось. Тьфу, как ты в кровище умазался! Это не твое дело! Еще вспомогательные топают. А фотограф ты один... Пойдем! Там как раз скат лопнувший лежит – нужно снять как вещественное доказательство качества продукции...

Утренние лучи солнца уже ясно освещали всю картину крушения. Первый вагон, врезавшийся в паровоз, был вздыблен, и то, что от него осталось, стояло вертикально. Остальные вагоны представляли собой бесформенную кучу с острыми углами, вздымавшимися в ясное голубое небо. Откуда-то изнутри паровоза еще доносилось какое-то шипенье, и глухие стоны нет-нет да и раздавались откуда-то из глубины кучи. По какому-то оборванному железному пруту, высунувшемуся из-под обломков, медленно стекали густые темно-красные капли.

Мы медленно шли, перебираясь через отдельные обломки, когда неожиданно наткнулись на лежащее, вдавленное в землю тело человека. Лицо его было искажено, и широко раскрытые глаза смотрели на нас с непередаваемым выражением мольбы и злобы. Оба бедра лежавшего человека были раздавлены упавшим скатом, и только скорченные пальцы раненого говорили о его мучениях.

Я нагнулся к лицу человека. Он медленно перевел на меня свои глаза и глухо простонал:

– Спасите!

Я не знал, что ответить, и растерянно молчал.

– Что, Солоневич, – негромко спросил Егоров, – кажись, тут дело совсем табак? Безнадежно? А?

– Конечно, – тихо ответил я.

– Ну, ну... Отойди-ка малость.

Егоров шагнул в сторону и, вынув наган из кобуры, выстрелил лежащему человеку в голову. Тот дернулся и затих...

Через пять минут, когда я устанавливал фотоаппарат, чтобы снять переломанную ось, Егоров внезапно спросил меня:

– А что это у тебя, Солоневич, руки-то дрожат?

Я опять не нашелся, что ответить.

– Да устал, видно...

– Ага.. А то я думал – у тебя слабонервный дрожемент насчет того парня...

– Да... не ждал я...

– Вот еще, чудак человек! Что ж ему мучиться-то? Все равно – каюк. Лучше уж сразу...

Через час к горе обломков с двух сторон подошли два паровоза. К буферам каждого была привязана крепкая толстая цепь с громадным крюком. Этот крюк цеплялся за какой-нибудь обломок, и паровоз, пятясь назад, с треском и грохотом растаскивал кучку. Прибывшие красноармейцы отталкивали отдельные обломки в сторону.

В одном из машинистов я узнал Стаканыча. Он хмуро поздоровался со мной.

– Скажите, пожалуйста, Стаканыч, не знаете ли, из-за чего это крушение произошло?

Старик сердито сплюнул.

– Да говорят, из-за пера стрелки.

– Как это?

– Да вот очень даже просто: перо-то из новой советской стали, закалено, конечно, хреново, ну, видно, ступилось, что ли. Часть вагонов по нормальной путе пошла, а потом какой-то стертый бандаж это сработанное перо и отодвинул в сторону. Другие вагоны и пошли в левую сторону колесить. Стяжка мигом лопнула, вот они и влетели в пассажирский. Шутка сказать – 60 километров.

В эту минуту к паровозу подошел Егоров.

– Ну-ка, Стаканыч, готовьсь! Эй, как там?

– Готово! – донеслось от кучи.

– Тяни, Стаканыч...

Медленно шевельнулись колеса паровоза. В куче раздался треск и скрип металла, и внезапно этот скрип был покрыт резким, отчаянным воплем человека. Стаканыч мгновенно остановил машину и высунулся в окно.

– Что это там?

С встревоженным лицом к нам подбежал какой-то человек.

– Егоров!.. Там, видно, раненый где-то в куче.

На лбу секретаря отдела прорезались морщины, и у сжавшихся челюстей заиграли желваки. Он резко повернулся к паровозу и коротко сказал:

– Тяни, Стаканыч, дальше!

– Так там же, товарищ начальник, живой человек.

– Все мы живые, – угрюмо ответил Егоров. – Там двадцать составов с живыми людьми стоят, ждут пропуска. А мы тут из-за чьей-то ноги эту кучу по волоску растаскивать будем?.. Тащи к чертовой матери!.. Я приказываю!

Лицо Стаканыча как-то закаменело. Он нерешительно взялся за рычаг, но рука его дрогнула.

– Вали, вали, Стаканыч, – хмуро крикнул Егоров. – Все равно!..

И опять вместе со скрипом тянущегося железа пронесся отчаянный вопль страдающего человека. Пронесся и оборвался...

Куча обломков таяла...

62 тысячи*

– Скажите-ка, пожалуйста, Стаканыч, что это с нашей железкой никак не вытанцовывается?.. Все ладят, ладят, а наладить никак не могут…

Стаканыч, сухой, кряжистый старик, с морщинистым добродушным лицом и густой щетиной давно не бритой бороды, потомственный паровозный машинист депо Орел, не спеша вынул изо рта носогрейку и усмехнулся...

– Почему не ладится, спрашиваешь?– мягко прогудел хрипловатый бас Стаканыча. – Экой ты, браток, любопытный! Все бы тебе – почему да почему... А ты сам вот приглядывайся. Очки ведь не задаром на носу носишь...

– Очки очками... Чем больше глаз, Стаканыч, тем хуже видно... Да на транспорте я всего года два. А вы ведь на своем веку наездили немало!

– Да... Подходяще наездил. Скоро вот сорок годков стукнет, как я за паровозные рычаги взялся. У меня и отец, и дед – железняки...

– Ну, вот вам, конечно, и яснее, почему это раньше порядок был!

– Раньше... – В голосе Стаканыча что-то дрогнуло. Он мечтательно поднял голову к осыпанному звездами небу и вздохнул. – Раньше, браток, порядок был. Вот потому раньше и можно было сказать, отчего да почему. Порядок – это, брат, правило было. Так на правиле-то всякий беспорядок, как на стеклышке, видать... А теперь все наоборот – везде беспорядок. Вот и сравнить не с чем, и причин никаких не найдешь. Словно бы никто не виноват, или иначе – все виноваты. Куда ни ткнешь пальцем – везде бестолочь...

– Порядок, – фыркнул он, секунду помолчав... – Почему порядка нет, спрашиваешь? Да, нет хозяина – нет и порядка. И очень, браток, это просто... Сам, верно, замечал: начальство, оно, как птицы перелетные, – только катаются с места на место... Вот возьми за этот год – сколько у нас начальников депо сменилось?.. Постой. Зимой Невеличко был. Потом... потом, дай Бог памяти, – Павлов, а теперь, гляди, – наш машинист Маковский. А всего-то в этом году 6 месяцев проскочило. А возьми начальников района – тоже по 2, по 3 в год меняются. И чего это каждому парню стараться, ежели он все время себя на отлете ощущает? Покрутился, напутал, нагадил, попьянствовал на казенный счет и смылся дальше. Люди все партейные, их все едино где-нибудь устроят. Лишь бы не загибали, уклона какого не проявилось. А на евонную работу не очень смотрят. Свои люди – одна шайка... Свой своему – поневоле брат...

– Но ведь вы, Стаканыч, тоже партийный!

Старик недовольно посмотрел на меня:

– Партейный... На бумаге и я партейный... Навязали, сволочи, билет, язви их душу. Куда денешься? Пристали, как репей к заду: ты, Стаканыч, говорят, потомственный пролетарий, тебе стыдно не быть в партии. Ты, говорят, опора своей рабочей, пролетарской власти... Ну, и записали... Таких партейцев – сколько хоть... Все по названию...

Неожиданно Стаканыч фыркнул:

– А то – вот тебе история с географией. Помню, как записали меня в партию, я и говорю: как же это, товарищи, выходит так: буду я коммунист и в то же время домовладелец. Те так и вскинулись: как это – домовладелец?.. А очень просто, – говорю, – у меня от деда еще домик махонький остался... Вот тебе и клюква: выходит «по ихнему», что я, значит, буржуй... Круглись, крутились и, наконец, порешили: раз ты, мол, Стаканыч, квартир или там комнат не сдаешь – это ничего. Ну, ежели я решу сдать, тогда что? Эксплуататор, проценты на капитал наживать?.. Вот смеху было... как на похоронах... Так и замяли... Поделили, чудаки люди, всех на буржуев и пролетариев – и концы в воду... Просто это у них... А вот ежели бы царь еще был, – так я, ей – Богу, был бы заправским буржуем: и деньги были бы в банке, и свой домик... Эх, да что говорить!.. Так нам и надо, сукиным детям... Не уберегли царя... Вот и расхлебываем кашу...

На минуту Стаканыч задумался, посасывая свою трубку.

– Порядок, – опять фыркнул он. – Откуда ему взяться? Вот возьми:

– Получил я недавно свою машину с капитального ремонта из Москвы. Оно, конечно, коняга моя старая много лет уже поездила и со мной, и до меня. Однако, еще кое-как ходила. Серия хорошая – еще старой царской постройки. На совесть тогда делали... Да, так вот... как пришла моя машина да осмотрел я ее – так, веришь, чуть не заплакал... Ей-Богу, словно подменили. Словно один номер остался. Ремонта-то немного было – трещину там в топке сварить да бандажи проточить... Ну а в Москве, брат, там все лучшие части подменили: и крантики, и водомерное стекло, и части с вестингауза, и парораспределители, и даже золотниковые поршни.

– Что новое поставили?

Узловатая рука Стаканыча, с черными, не отмывающимися от угольной копоти пальцами, сердито бросила в костер ветку.

– Новое? Ежели бы новое, так я за их здоровье лишний мерзавчик бы раздавил. А то все старье – рухлядь с других машин... Оно понятно, каждый себе самому норовить – с меня сняли да на какой-то московский паровоз и поставили. Помилуй Бог, там-де Москва, пуп всего мира... А мы, видать, для них сироты казанские. Для нас все сойдет... Вот тебе и езди на таких гробах. Куда пойдешь, кому скажешь?..

– Помнишь, с «ездой в два лица» дело было? Вот тоже удумали, дубовые головы! Такую машину, как наш Э, только трем людям обслужить, а они вот выдумали «Энтузиасты в два лица» – мы, мол, и вдвоем обслужить могем, мы, говорят, своим социалистическим энтузиазмом покроем...

– Ну и как?

– Как? Да никак! А только как процент больных паровозов, помню, долез до 37 да график на сумасшедший дом стал похож, так тогда только схватились и отменили... А сколько паровозов было за это время угроблено? Энтузиасты, – фыркнул Стаканыч. – Сволочи. Им бы только выслужиться да в местком пролезть али в какие «оргии», а до паровозов им дела нет... Или вот еще – энти комсомольцы. Дают, скажем, тебе в пару комсомольца – он без году неделя как машинист... Известно: как кто партийный или комсомольский билет имеет, так уж и считается, что он все превзошел, все знает, он на все годен. Ну вот, этот недоносок с партбилетом задрал кверху нос и думает, как научился рычаги передвигать, так уже все превзошел – машинист. А тут парторг соловьем разливается: ты его уж, Стаканыч, обучи, передай, мол, свой богатый опыт, покажи, что и как... А разве они хотят учиться? Им бы карьеру сделать. «Выдвинуться»...

– Ну вот, приведешь машину с поездки, сдашь, как следует, а он тебе обратно сдаст ее со сплавленными подшипниками али контрольные пробки пережжет... Учи вот таких. Учил бы я их, да иначе, по тому месту, откуда ноги растут...

Медленно он вынул трубку изо рта, разгладил мундштуком желто-седые щетинистые усы и продолжал:

– А думаешь, с вагонами-то лучше? Кой черт! Ты, верно, знаешь – к каждой дороге прикреплен свой парк. К нашей Курочке (Курской железной дороге – прим ред.), к примеру, 18000. Да. Ну так вот, в Курске устроили такие обменные пункты, чтоб, значит, сдавать и принимать сквозные маршруты. Это вот ежели с юга идут составы, наши курские, принимая вагоны, осматривают: нет ли дефектов, ну и понятно – акт. Разве ж без актов теперь кто может шаг сделать? Все на бумаге держится. Ну а южная тоже акты сыплет. И наши стараются подсунуть им больной вагон за здоровый, и те тоже. Словом, идет дело на честность, кто кого обманет… А до самого вагона никому дела нет, лишь бы ремонт перепихнуть на другую голову. А насчет того, что больной вагон крушение сделает, никому дела нет: другая дорога. Нас это не касаемо. Я не я, хата не моя.

– А тут вот еще – размахнулись – реконструкцию транспорта собрались устраивать! Тут бы хоть старое привести в порядок – еще много лет верой и правдой послужило бы, так нет, куда там! Электровозы, мотовозы, автосцепка, автоблокировка, светофоры, тяжелые рельсы... Мать честная, послушаешь, так в голове загудит. А придешь с лекции на паровоз да как крикнешь Петьке, кочегару моему: «Шматок проволоки-то взял?», – так аж и смех, и слезы разберут... Пока там реконструкция – ни один советский машинист без родимой проволочки в путь не выйдет: мало ли что подвязать придется.

– На честном слове да на проволочке все хозяйство и держится... Да беда вот в чем – ни честности, ни проволоки, брат, не хватает...

– А ежели, не дай Бог, война – что тогда? Помню я, как в империалистическую войну трудно-то было... А с теперешним транспортом – сразу крышка. Тут каждую осень как перевозка урожая, так такой кабак поднимается, что не приведи Бог! К первым заморозкам сколько гниет всего под открытым небом! Небось, сам видал! Даже с перевозкой продовольствия не справляемся – так где же с войной справиться?..

– А что вы, Стаканыч, насчет войны думаете?

Старик пристально посмотрел на меня и усмехнулся:

– Ишь ты, куда загнул! Что думаю? Так тебе и выложи все... Тут, брат, раз на раз тоже не приходится... Однако, ежели подумать хорошо, так уж хуже быть никак не может. Ежели не подохнем с голодухи в первые месяцы войны, так что, может, и выйдет. Уж хуже, как сейчас, все едино не будет: гнием – и ни в какую... Свежим духом никак не пахнет. Нос вытащил – хвост увяз. Там подлатаем – здесь хрякнет... И хуже всего то, браток, что все это по нашей спине бьет. Им ничего, а вот нам, на низовке...

– Да, тяжелая наша работа, что и говорить. Вот выведешь машину под поезд, перекрестишься по старой привычке – пронеси нелегкая. Право слово, кажинный раз, как приедешь, так вздохнешь, как мешок угля с шеи скинул... Не знаешь ведь, с какой стороны беды ждать. Зацепишь вот состав, а сам думаешь: а как это его составительская бригада сляпала? Разве я знаю, какой в ем вес? Хрен его знает! Мне говорят – столько-то тонн, а разве я могу им верить? Моей машине больше 1200 тонн не вытянуть, а разве я не знаю, что если не весы, так весовщик соврет, если не весовщик, так конторщик, если не конторщик, так бригадир... Эх!.. И тянешь на Миколу-угодника... Разве я могу знать, что большегрузные вагоны равномерно распределены, а не подкинуты куда в хвост, – маневровому-то машинисту тоже не очень охота по путям мотаться. Тяп-ляп...

– Ну вот, значит, и тронулись. Осей как будто в норме – 150 штук сзади наворачивают, а как подумаешь, что среди них есть уже новые, советские, так холодок и пробежит. Такая вот ось едет, а потом – хрясь напополам – и, значится, пишите письма – крушение. А кто виноват? Никто, браток, не виноват. Какая система, такая и работа, какая работа, такое и качество. Вот уж 17 лет система себя и оказывает. Каков поп, таков и приход.

– Ну вот, поехали, значит... Едем... Скрип да звон, как от похоронных дрог.

– Доехали, скажем, до спуска. Даю, как полагается, три гудка – тормози, значит, кондуктора. А на тормозных площадках ребята сидят голодные да холодные. Накинул парень какую рвань, засунул в карман кусок черного хлеба – и в поезд. А ежели, к примеру, зима, мороз да ветер? Так они тебе и будут ручки крутить. Приткнется в уголок и дремлет. Собачья жизнь...

– Да и то сказать: откуда будет вкус к работе? С голодной, раздетой жизни?.. Вот намедни в столовке обступили меня комсомольцы. Я как раз конской колбасы – знаешь, «собачья радость» зовется – 200 грамм купил. «Тебе хорошо, – говорят, Стаканыч, – ты 200 целкачей зарабатываешь... А нам, – говорят, – на наши 70-80 монет не раскутишься на колбасу. Ты, – говорят, – вроде как буржуй, Стаканыч»... Оно, конечно, и я не так чтобы сыт, пояс постоянно на брюхе затянут... Но как скажу я этим обормотам, что я и в мирное время те же 200 монет выколачивал? Так тогда это настоящие 200 были. И семья вся жила, и дети, учились по-настоящему, и домики, брат, строили, да еще на черный день подкапливали... А теперь, конечное дело, не то. Правда, живу я лучше этой молодежи – как-никак дедовский домик стоит. Опять же огородик маленький есть... А которые по квалификации пониже – табак их дело. Вот возьми – песочники; тут недавно прямо чуть до забастовки дело не дошло. Получают они, бедняги, ни больше ни меньше, как 44 целкача в месяц... А картошка, сам знаешь, этой зимой была 30 рублевиков пуд. Вот те и живи!..

– Это вот так, брат. И цыган учил, учил свою кобылу не жрать. Уже совсем было выучил, да она, дура, возьми да и подохни... Так и Сталин нас приучает...

– Житье, братишка, у пролетариата нашего не сладкое. Черный хлеб, капуста да картошка – вот тебе и меню. А в столовках, сам знаешь, щи да каша... Не разжиреешь... Ну, и работы требовать нельзя... Не то, как в царское время: накорми да одень – вот тогда и требуй... А то вот транспортные суды – сколько шлепают, а разве в страхе дело? Разве ж кто саботирует? Не может: сил уже нет, да и дух упал – работаем, работаем, а воз и ныне там.

– Ну, ладно, – продолжал старик, помолчав.– Ну, сползли мы по воле Господа Бога благополучно. Так ты думаешь, мой гудок – растормаживай – кто исполнит... Как же!.. И вот на подъеме и тяни состав с закрученными тормозами... Я тут надрываюсь, гоню давление пара, жгу уголек, а пережог-то из моего жалования вычитают... А потом вдруг где-нибудь хрясь – и стяжка лопнет. Разрыв поезда. Я, значит, с машиной вперед, а хвост-то мой – тю-тю! – поехал до дому. А ежели он раскатится да на станцию заскочит?.. Таких случаев, брат, хоть пруд пруди... Оно верно сказать, стяжки-то старые, бывалые. Им не грех-то и лопнуть…

– Хорошо это тебе, ссыльному, – куда угодно на работу можешь податься, а у нас, брат, не то: все железняки мобилизованы – ни хрена, брат, не попишешь. Уйти нельзя – на карандашике сидим... Не сбежишь... А тут, брат, транспортные суды еще на нашу голову притопали – они вплоть до шлепки приговаривать могут... Ежели не куском хлеба, так пулей работать заставят. Наша власть, что и говорить...

– Но почему все-таки так много крушений?

– Вот ты опять пристал, почему да почему... Экой ты несообразный! Я же рассказывал, как наша работа идет. На транспорте все уж так установлено, что всякая мелочь крушение вызвать может... А тут – все спешно, все в ударном порядке. Починят, подлатают – и кати... Лишь бы хоть своя шкура осталась целой на сегодня... А там хоть трава не расти... Разве кто на будущее думает?.. Вот ты все спрашиваешь – почему. У нас, на Курочке, нет пятидневки, чтобы чего ни случилось. Либо разрыв, либо порча паровоза, а то и посерьезнее… Вот мы с тобой у Скуратова пассажирские вагоны растаскивали. Ну, там бегунки с рельс сошли на полном ходу... А отчего сошли – кто скажет? Машина старая, уход – одно слово – выдвиженческий, комсомольский, ну и сыпется все... Или вот – под Змиевской товарный недели две тому назад свалился – ну, там ось пополам лопнула. Тоже спросил – почему? Такое уж качество! Чтоб лопались в царское время – не слыхать было... А то вот на Казанке, – засмеялся старик, – читал в газетах? Тоже, доложу я тебе, история вышла. На перегоне ночью вывернулся товарный – кажись, тоже ось не вынесла... Ну, а встречного предупредить не успели: путевым сторожам тоже спать-то нужно – они ведь больше днем на огородах своих возятся, жрать-то ведь что-нибудь нужно... Ну, словом, пассажирский встречный тоже в эту кучу врезался. «Мала куча», значит, вышла... Так это еще не все – на занятый перегон еще один поезд пустили, и он тоже туда въехал... Здрасьте, мол! Тогда только счухались, да вспомогательный для помощи прислали. Так знаешь, голубок, – у него такие тормоза оказались, что сам чутъ не въехал в общую кучу... Сколько там народу погибло – не приведи Бог. Опять спросишь, почему... Ну, ось ни к черту, ну, тормоза не держат, ну, диспетчерами разве топку топить можно?.. Не в этом суть. Главное, брат, система такая, что никто работать как следует не хочет. Дурость одна кругом.

* - Число аварий на советских железных дорогах в 1934 году по официальной статистике.