ЧТО НАМ В НИХ НЕ НРАВИТСЯ
Вы что же это, в пророки моститесь, г-н Шульгин? Сознаю, что подставляю свой бок. Отвечаю:
Нет, я только силюсь разоблачить лже-пророков…
Разумеется, если бы я не имел самомнений воображать, что обладаю хотя бы малой дозой «социального слуха», то я не писал бы по политическим вопросам. Когда мне докажут, что я слеп, как крот, я замолчу, как рыба. Всякий пишущий должен думать, что он что-то «слышит», иначе его публичные выступления ничем не оправдываемы. Без слуха пиликать на скрипке можно только у себя на дому, предварительно закупив ваты для ушей домочадцев.
В этом-то и трагедия людей, так или иначе работающих в области социальной. Каждый из них думает, что играет правильно, между тем все играют по-разному. И вот одни упрекают других: «врете, фалыпите!» Но «другие» отвечают: «нет, это вы врете, а мы играем верно!!!» И судьи, который мог бы математическим прибором, как Гельмгольц, установить, кто же в действительности прав, пока нет.
После сего предисловия приступаю не к доказательствам, а к «рассказательству».
Мой социальный слух говорит мне: евреи не могут быть поводырями русского народа.
Почему? Не знаю. Я так чувствую. Почему я слышу, когда мой сосед по комнате врет на скрипке? Слышу. Слышу и баста. Меня нельзя переубедить и доказать мне, что он играет правильно. Нельзя потому, что я это знаю не логическим путем, я знаю это путем внерассу-дочным. Изнутри меня что-то кричит с безусловностью: фальшь! Логика тут ни при чем (пока что). Так и относительно еврейского водительства: сие невозможно.
То есть, конечно, это возможно в том смысле, как оно совершается сейчас. Евреи оказались сильнее и правят насилием. Мой сосед по комнате фальшит, и я не могу заставить его замолчать. Но вместе с тем я не могу, хотя бы даже страстно этого хотел, признать, что он играет правильно. Так и еврейское владычество. До тех пор пока, не мытьем, так катаньем (не при помощи чрезвычаек, так при помощи печати) евреи будут геге-монить в России, русский народ все время будет корчиться, как я корчусь от музыки своего соседа.
Почему? Не знаю.
— Но сделайте духовное усилие! Попробуйте все же проникнуть в эту тайну. Ну скажите, что вам кажется, что ли!
Хорошо, если это так нужно. Я согласен сделать усилие. Но если это будет не усилие, а насилие, и я из себя вымучу нечто такое, что совсем не то, что есть на самом деле, не пеняйте на меня потом. Я честно предупредил, что мы находимся в области «иррационального — трансцендентального».
* * *
Однажды меня повели к «учителю».
Большая зала. В одном ее конце танцевали. Чарльстон? Нет — не чарльстон. Со струн рояля как бы дымилась некая мелодия, ласкающе-странная: в ней был мед, мускус и хлороформ; под такое «ожерелье из звуков» охотно, по-моему, должны плясать завороженные змеи. Но пока что плясали люди: мужчины и женщины. Русские, конечно. На лицах их было напряжение; напряжение, доходящее до мучительства; движения их были… как у некоторых неподвижных святых Нестерова. «Танцующая нестеровщина». Что это такое?
Мне объяснили. Обыкновенные танцы состоят из движений естественных, гармонических. Они легки; здесь же обучают таким танцам, при которых все движения органически противоречат друг другу; эти танцующие совершают в одно и то же время одиннадцать противоестественных движений; по этой причине у них такое напряжение на лицах.
Я подумал: «точь в точь, как в Советской России; гам тоже танцуют противоестественные танцы сочинения Карла Маркса под музыку Ленина». И спросил: «Для чего сие?»
Мне объяснили: так развивается воля.
Получив этот ответ, я уже знал, что в этом зале — ложь: так не развивают волю; так ее, воли, лишают.
В другом конце зала, как бы на небольшом возвышении, сидел человек. Обыкновенный человек на простом стуле и в пиджаке. Но меня стали подводить к нему так, как будто бы венский стул был троном, а вестон — порфирой. И я понял, что этот человек — «учитель».
Впрочем, это и так было ясно. На меня уставились два горящих глаза; не сверкающих, а именно горящих. Если бы могли быть совершенно черные алмазы и притом неестественной величины, то вот это были бы они — его глаза.
Они погрузились в мои слабые, анемичные «гляделки». И тут случилось странное. «Гляделки» (они не способны загипнотизировать даже общипанного воробья) под прикосновением этих «аккумуляторных» его глаз, заряженных на все вольты и амперы, мои гляделки вдруг приобрели крепость непомерную для… для отпора. Да, для отпора этому человеку.
Почему? Не знаю. Но что-то такое из самой глубины моего существа подало мне силу, силу яростного сопротивления. Силу, которая, я это чувствовал, будет расти, если нужно и сколько нужно. Между нами не могло быть примирения. Ибо этот человек умел только подчинять, я же, ему, подчиниться не мог.
Почему? Не знаю, то есть не знал тогда. Теперь, может быть, и знаю…
Этот человек, кажется, не был евреем Говорю «кажется» потому, что, какой он национальности, никто хорошенько объяснить не мог; точно так же, как никто не ведал, какого он возраста. На вид лет сорок, но «может быть, ему — двести». Я о нем вспомнил вот почему. Мне думается, что такое же чувство «неумолимого отпора» ощущают многие русские, когда политическое еврейство наваливается на них во всеоружии своей гипнотизирующей воли. Из неизведанного и негаданного источника, из самой глубины подсознания или надсозна-ния, растут силы противодействия, сопротивления. Иные называют это антисемитизмом. Пусть будет так, пока не найдут другого слова, более верного.
* * *