В нашей постоянной рубрике «Внутренняя эмиграция» – Михаил Михайлович Пришвин (1873-1954), «певец русской природы», писатель, путешественник, краевед и орденоносец. Но своей главной книгой он считал не «Кладовую солнца», которая даже была когда-то включена в школьную программу, а «Дневники», которые он вел с 1905 года и до самой своей смерти. Этот документ эпохи был полностью опубликован только в 1990-2000-х годах. Всего 18 томов – в три раза больше, чем другие произведения Пришвина, написанные в разных жанрах. История о том, как они прятались – отдельный детектив. Но оно того стоило, писатель наговорил (написал) себе не на одну высшую меру наказания. Приводим лишь малую толику этих жемчужин.
***
Коммунизм – это система полнейшего слияния человека с обезьяной, причем в угоду обезьяне объявляется, что человек происходит от нее, и вообще господствующей государственной философией объявляется материализм.
(Обезьяна шествует по земле всегда след в след с человеком, и потому что она после идет, то закрывает след человеческий.)
Материализм – это признак, что след человека на земле всегда попадает в обезьяний и что, значит, изучив обезьяний след, мы изучим и дело человека.
(2 декабря 1920 года)
***
Характерно, что во всей советской прессе нет смеха, иронии, никто даже не подмигнет, не перекинется значительным взглядом. Словом, у нас не шутят!
Часто приходит в голову, что почему я не приемлю эту власть, ведь я вполне допускаю, что она, такая и никакая другая, сдвинет Русь со своей мертвой точки, я понимаю ее как необходимость. Да, это все так, но все-таки я не приемлю.
(26 сентября 1921 года)
***
Иду на прививку по Покровке, и небо такое впереди меня милое: оно было таким раз в День Михаила Архангела, без солнца, но вот-вот покажется солнце, а может быть, и ненастье настанет, никто не может сказать, чем кончится, но перед концом так хорошо и в сердце надежда и вера. И вот странны как люди, которые, созерцая прекрасное, внутренне тронутые им, спрашивают: «А почему так?» — и эти люди называются революционеры. Природа для них — прошлое, всё прошлое они ненавидят, значит, нельзя принять и природу, и небо Михаила Архангела тоже нельзя принять.
Но вот я видел вчера где-то маленький женский рот с чудесными зубами — какая редкость в городе! Ведь хорошие зубы в городах исчезают и заменяются хорошими искусственными зубами. Можно сказать, что естественные зубы — явление прошлого. Городской революционер должен восхищаться механическими зубами.
А я не могу… я восхищаюсь естественными зубами, и потому я — контрреволюционер.
Вот и всё. И так оно есть. Но так это безумно глупо!
(7 августа 1924 года)
***
Верующим к Рождеству вышел сюрприз. Созвали их. Набралось множество мальчишек. Вышел дефективный человек и сказал речь против Христа. Уличные мальчишки радовались, смеялись, верующие молчали: им было страшно сказать за Христа, потому что вся жизнь их зависит от кооператива, перестанут хлеб выдавать, и крышка! После речи своей дефективное лицо предложило закрыть церковь. Верующие и кое-какие старинные: Тарасиха и другие, молчали. И так вышло, что верующие люди оставили себя сами без Рождества и церковь закрыли. Сердца больные, животы голодные и постоянная мысль в голове: рано или поздно погонят в коллектив.
(6 января 1930 года)
***
Трагедия с колоколом потому трагедия, что очень все близко к самому человеку: правда, колокол, хотя бы Годунов, был как бы личным явлением меди, то была просто медь, масса, а то вот эта масса представлена формой звучащей, скажем прямо, личностью, единственным в мире колоколом Годуновым, ныне обратно возвращенной в природный сплав. Но и то бы ничего, – это есть в мире, бывает, даже цивилизованные народы сплавляются. Страшно в этом некое принципиальное равнодушие к форме личного бытия: служила медь колоколом, а теперь потребовалось – и будет подшипником. И самое страшное, когда переведешь на себя: «Ты, скажут, писатель Пришвин, сказками занимаешься, приказываем тебе писать о колхозах».
(3 Февраля 1930 года)
***
В какой-то деревне (рассказывала Марья-о-го-го!) две вдовы не согласились идти в колхоз, и, конечно, как ведь говорится, что насилия нет, по их требованию выслали землемера нарезать им землю, двум особенно. Этот землемер был известный всем, потому что ездил везде с ударной бригадой и уговаривал мужиков идти в коллективы.
Случилась, когда этот землемер нарезал вдовам землю, оттепель, где-то на льду поскользнулся, упал навзничь и затылком пришёлся об лёд. Вдовы помогли ему подняться, а он, как оправился, и говорит им:
— Вот, милые вдовушки, только вы две во всей деревне оказались людьми и не пошли в коллектив, умные вы и хорошие, а они все бараны.
Вдовы это поняли так, что землемеру при ударе затылком об лёд память отшибло и он сразу всё выученное забыл и стал, каким был. Дивный этот случай обращения землемера — от человека к человеку потихоньку обошёл весь край.
(22 февраля 1930 года)
***
Получается теперь так, что все, кто когда-то словом или делом стоял за революцию, теперь как бы получает возмездие: Ленин был наказан безумием и потом мавзолеем, Троцкий сослан, и так все вплоть до нас. Новая жизнь начнется, вероятно, когда все имущие память о прошлом вымрут, – вот уж воистину «жизнь за царя».
(14 мая 1931 года)
***
Пленум показал, что Союз писателей есть не что иное теперь, как колхоз, а раньше это была деревня, разлагаемая по правилу: divide et impera. Всё насквозь лживо, и едва ли найдётся хоть один человек, кто, вне себя, стоит за сов. власть. Те же, кто стоят за неё, стоят, потому что связали себя с судьбой этой власти, ставшей условием их личного существования. В этом отношении молчаливо составилась некоторая градация совести; одно дело партизан с орденом Красного Знамени, другое дело Пильняк, устроивший свои отношения с властью в целях личного бытия как знаменитого советского писателя. Пильняка треплют в журналах не по смыслу, а именно по «совести», как трепали Полонского и др. подобных «счастливцев». Некоторые (Огнев) пробуют каяться в своей инт[еллигентской] совести в надежде докаяться до пролетарской, но это им никогда не удастся, потому что в совести пролетарской нет ничего — пустота, в которую <зачёркнуто: вливается> врывается иное историческое содержание <приписка: во всяком случае, не гуманитарного характера>.
(7 ноября 1932 года)
***
Все забываю записать это, и вот наконец вспомнилось главное впечатление от XV годовщины Октября: 17 лет смотрел на портрет Ленина равнодушно, и вот теперь, когда к Ленину присоединили Сталина в огромном числе и самых крупных размерах, то почему-то стало их обоих жалко. Да, сначала жалко стало, а потом и предположение явилось, почему это: вероятно, потому, что… трудно это выразить. Вот хотя бы Горький, – тут неприятно, а жалости и помину нет, напротив… хотя, конечно, и незавидно. Слава Горького пуста, и только досадно за человека: ведь он мог бы человеком быть, а не чучелом. Но слава Ленина и Сталина не пуста, тут совсем другое, тут как бы приговор быть всегда у всех на виду: мы, мол, будем петь «славься да славься», а ты будь тут, быть может, тебе и не хочется, и понимаешь ты хорошо, какой это вздор, но нам непременно надо петь «славься», и ты будь. О, тяжела ты, шапка Мономаха! А потом еще в нашем народе к начальственному лицу всегда подлое отношение, всегда скрытое презрение и внешнее преклонение. А кроме того, для настоящей славы теперь нет резонансу, «раздаться»-то славе некуда, человек к человеку вплотную стоит, а не то что как было раньше…
(18 ноября 1932 года)
***
— Теперь, — сказал я Ставскому, — надо держаться государственной линии… сталинской. — Вот именно, — откликнулся Ставский, — вот именно: сталинской.
Дома подумал о том, что сказал, и так всё представилось: на одной стороне высылают и расстреливают, на другой «государственной», или «сталинской», всё благополучно. И значит, вместо «сталинской» линии я мог бы просто сказать, что держаться надо той стороны, где всё благополучно. В таком состоянии, вероятно, и Пётр от Христа отрекался. Скорей всего, так.
Но я думаю, что это не всё: по Розанову, напр., та сторона, где вешали, была и более выгодной стороной. Это стало понятно только теперь. И может быть, в моём положении сказать открыто, что держусь сталинской стороны, — сейчас тоже невыгодно. Скорее, что в этом сказывается некоторое девственное движение в сторону «сверх-себя»: прыжок в неизвестное.
(28 мая 1937 года)
***
Не могу с большевиками, потому что у них столько было насилия, что едва ли им уже простит история за него. И с фашистами не могу, и с эсерами, я по природе своей человек непартийный, и это необязательно – быть непременно партийным. Я верю, но веру свою никому не навязываю.
(1 апреля 1938 года)
***
Отдыхал, пытался писать и вечером поехал в Москву. По дороге любовался людьми русскими и думал, что такое множество умных людей рано или поздно все переварит и выпрямит всякую кривизну, в этом нет никакого сомнения: все будет как надо.
(18 октября 1939 года)
***
Русский при всех своих государственных и общественных невзгодах остается личностью. Даже и сквозь коммунизм русский пронесет свое особенное лицо.
(1 февраля 1946 года)
***
Переживается суровая речь Сталина: и после такой-то войны, таких-то страданий, такой победы все те же пятилетки, все те же колхозы и гонка вооружения (в намеке на умножение научных институтов). Ни одного ласкового слова хотя бы для детей…
(11 февраля 1946 года)
