ТРИ ГОДА В БЕРЛИНСКОМ ТОРГПРЕДСТВЕ

Автор: 
Солоневич Т. В.

*) Пожалуйста, паспорт.

-29-

лифт впервые и не решаюсь им воспользоваться. Боюсь, что не смогу во время войти и выйти. Поднимаюсь по лестнице. Второй этаж. Длинный, темный корридор идет в обе стороны, в него выходят двери с номерами. По корридорам снуют какие-то люди. Спрашиваю двух­трех, как попасть в Отдел Кадров.

— А вот там, направо коридорчик, так в конце его будет дверь, а за нею другая. Там и есть Отдел Кадров.

Комната 155. Стучу. Ответа нет. Вхожу. Небольшая комната чисто канцелярского типа. Посредине — два стола. За одним — еврейка Иоффе, за другим — еврей... Сергеев. Да, да, именно Сергеев. В Москве как-то у меня был такой случай, что я должна была повидать одного из членов ВЦСПС. Мне сказали:

— Спросите Ивана Ивановича Иванова.

Оказался самый обыкновенный еврей. Это не анекдот. Одно только непонятно: зачем ев­реям теперь, при советском режиме, менять фамилии и подделываться под русских? Ведь в принципе в СССР все нации равны.

На столах у обоих шефов — груды бумаг и по два телефона. У окна стоит неизменный  сейф. Я стою у двери и жду. Но на меня никто не обращает внимания. Как будто бы меня нет. В Советской России это вообще бывает сплошь да рядом — полное отсутствие внимания к посетителю. Ибо предполагается, что если в комнату вошла важная шишка — коммунист или даже влиятельный активист — то он ждать не станет, а сразу же подойдет к столу, швырнет на него кепку, а затем либо стукнет

-30-

кулаком по столу, либо развалится без приглашения, на первом попавшемся стуле. Безо всякого стеснения. Ну, а раз стоит себе смирненько в почтительном отдалении и молчит — значит, беспартийная сволочь. Значит, стесняться нечего.

Я отлично все это знаю, и сознаю, что мне давно надо было переделать себя, отрешиться от излишней в советских условиях деликатности и тактичности, но... «проклятое» институтское воспитание мешает.

Так и теперь — стою и жду. Потом решаюсь кашлянуть. Потом набираюсь смелости и говорю:

— Простите, товарищ...

Но тут, видно, сидят махровые бюрократы. Их так просто не прошибешь. Надменность и наплевательское отношение к подчиненным придают им вес в их собственных глазах, ибо других заслуг у них нет.

На мою удачу в этот момент в комнату врывается некто в сером, высокий, энергичный и напористый. Подлетает к Иоффе и с места в карьер начинает орать:

— Это разве торгпредств! Это сумасшедший дом какой-то! Два месяца я здесь, а меня уже третий раз перебрасывают из комнаты в комнату, да, мало того, еще и из этажа в этаж. И, главное, никто не знает, по чьему распоряжению! Теперь ты, Иоффе, признавайся, это ты приказала меня на место Электроимпорта перебросить? Так я тебе заявляю, что этому не бывать! Что важнее, по-твоему, умная ты голова, Хлебоэкспорт или Электроим-

-31-

порт? Кто дает валюту государству — мы или они? А ты наш отдел загоняешь куда-то на четвертый этаж, к чертям на кулички, а электриков, видите ли, — на самый низ. Надо ведь соображение иметь! Я в Москву буду жаловаться. Это чорт знает что такое! Клиенты теперь опять по всему торгпредству бегают — меня ищут, а я — ишь, на небеса забрался!

Куда девались небрежная поза и бюрократическое молчание Иоффе. Точно злая, хищная птица, худая и общипанная, она нахохлилась на своем кресле и вот-вот вцепится когтями в крикуна.

— Ты мне тут не кричи. Тут Отдел Кадров, а не базар. И никакого распоряжения я не давала.

— Как не давала, а кто же давал? Ты — Сергеев?

Но Сергеева уже и след простыл. Я даже не заметила, как он успел скрыться в боковой двери, за его креслом. Да и мудрено неискушенному глазу заметить: дверь вроде как бы потайная — в стене замурована и выкрашена под цвет остальной комнаты.

Теперь Иоффе обращает, наконец, свое внимание и на меня. Она, конечно, уже давно знает, что я здесь, но тут ей, видимо, неприятно, что ее престиж так дискредитируется перед какой-то посторонней личностью.

— Вам что, товарищ? — демонстративно обращается она ко мне и тем самым временно отстраняет бушующего хлебоэкспортника.

— Я сегодня приехала из Москвы. Назна-

-32-

чена стенотиписткой, со знанием языков. Моя фамилия Солоневич.

— А, Солоневич? Где же вы так долго застряли? Бумага о вашем назначении у нас уже давно лежит, в Кельне работать некому. Покажите ваш паспорт и препроводительные бумаги. Так, все в порядке. На какую  ставку вы приехали?

— На сто двадцать долларов, но заведующий Отделом Кадров в Москве сказал, что в виду того, что я знаю четыре языка, вы мне дадите сто тридцать. Я ведь не одна, а с сыном.

— Ну, это мы еще посмотрим. Если будете хорошо работать — прибавим.

— Но ведь в Москве мне сказали, что это наверное.

— Мало что в Москве сказали. Ну, да ладно, я поговорю с товарищем Сергеевым. А теперь собирайтесь, чтобы сегодня же вечером выехать в Кельн.

— Я хотела просить разрешения остаться хотя бы на один день в Берлине, чтобы одеться. Вы сами видите, в каком неподходящем я виде.

— Нет, ни минуты ждать нельзя. Вы и так запоздали. Идите в кассу, я сейчас распоряжусь, чтобы вам выписали ордер, поезжайте к Вертгейму или Тицу, купите, что надо, и с вечерним поездом выезжайте.

— Но я ничего в Берлине не знаю — ни улиц, ни магазинов.

— Попросите кого-нибудь из товарищей. Вам помогут.

-33-

И Иоффе протягивает мне мои бумаги и записку в кассу.

Аудиенция кончена.

Уходя, я слышу возобновившиеся вопли заведующего Хлебоэкспортом и резкий голос Иоффе.

 

СТЕПАН НИКИТИЧ НИКИТИН

Касса находится в третьем этаже. Это малюсенькая комнатка, перегороженная прилавком и решеткой. За прилавком, по бокам — два сейфа. У окошечка — пожилой, лысый человек в пенсне. Он принимает меня очень любезно. Иоффе уже, оказывается, позвонила в финансовый отдел, что я иду, и он только ждет ордера. Пока что — мы разговариваем; он расспрашивает меня о Москве и, узнав, что я должна немедленно ехать в Кельн, очень об этом жалеет. По неуловимым, понятным только подсоветским людям, признакам — я заключаю, что он беспартийный. Задаю ряд вопросов практического характера: как устроить сына в немецкую школу, где лучше купить пальто и платье. С этого дня начинается наше знакомство, которое, к сожалению, закончилось для него очень трагически. Ибо этот кассир — никто иной, как Степан Никитич Никитин, описанный в «России в концлагере», как «Степушка», и томящийся, по-видимому, и поныне в

-34-

одном из концентрационных лагерей СССР. Он пытался бежать из СССР вместе с моими родными через финскую границу, был захвачен ГПУ в вагоне на перегоне Ленинград — Петрозаводск, перепугался до смерти, наговорил на себя всяких несусветимых небылиц и теперь несет наказание за «шпионаж» и «контрреволюцию».

Никитин проработал в торгпредской кассе бессменно в течение десяти лет. Попал заграницу совершенно случайно, еще в первые годы германо-советской дружбы. Работал не за страх, а за совесть, иногда по десять-одиннадцать часов в сутки. Постарел на этой службе и был безукоризненно честным служакой. Полу-эстонец, полу-русский, он был несказанно огорчен откомандированием в 1930 г. в Москву, но не решился стать невозвращенцем, несмотря на то, что похоронил в Берлине на Тегельском кладбище свою жену, а также несмотря на то, что в Эстонии у него осталась целая плеяда братьев — и довольно состоятельных, которые звали его поселиться у них. Я хорошо помню, как я весной 1930 года вернулась в Берлин из отпуска, как обычно, проведенного мною у мужа в Салтыковке. Никитин встретил меня на вокзале и спросил:

—  Ну, как, Тамара Владимировна, там, в Москве? Меня откомандировали, скоро надо ехать.

Я сказала, не колебаясь ни одной минуты:

— Ради Бога, Степан Никитич, не езжайте. Голод, террор, ужас. Будете страшно жалеть. Ведь у вас братья в Эстонии — станьте

-35-

невозвращенцем и езжайте в Эстонию. У вас есть маленькие сбережения — на вас одного хватит.

Но Степан Никитич был слишком честен, чтобы ослушаться начальства. И решил вернуться в СССР, а затем легальным путем уехать снова заграницу, и тогда уже навсегда. Приехав в Москву, он поступил бухгалтером в какое-то учреждение и стал ходатайствовать о выезде. Ему три раза подряд отказали. Тосковал он страшно, так как жил совершенным бобылем где-то в одном из пригородов. Кроме того, по природе аккуратный и смирный — он привык за десять лет пребывания в Германии к чистоте, порядку, законности. Его чрезмерная деловая загруженность в кассе держала его как-то вдалеке от торгпредской сутолоки — общественной нагрузки на него не возлагали — так что, по его возвращении в СССР, советская действительность ударила его, как обухом по голове. И нужны были действительно невыносимые советские условия, чтобы заставить этого мирного человека решиться бежать через границу. В 1934 г. он, наконец, решился бежать. Кончилось это ужасно. Как я теперь узнала от своих родных, на допросе Никитина следователь угрожал ему револьвером, кричал на него и заставил его подписать заведомо ложные показания о том, что он, якобы, со мной вместе шпионил в торгпредстве против советской власти. Никитин совсем потерял голову и наговорил такого, что получилось действительно нечто вроде детективного

-36-

романа. Словом, его закатали на восемь лет в концентрационный лагерь.

Мне очень жаль Степана Никитича. Он и его жена приняли меня и Юру, как родных, приглашали к себе, помогали искать квартиру и — что самое главное — первые недели и месяцы жизни на чужбине оказали нам сердечное и искреннее гостеприимство. Выдержит ли старичок, с его ослабленным недоеданием организмом и с его боязнью сделать хоть маленькую незаконность, восемь лет каторжной жизни в советском концлагере — Бог знает.

 

НЕОЖИДАННОСТЬ

Пока мы разговаривали со Степаном Никитичем, за его спиной в стене открылось маленькое окошечко и чья-то рука просунула ордер. Он стал отсчитывать мне деньги, как вдруг у него на столе зазвенел телефон.

— Алло, да, Никитин. Что? Да, да, она еще здесь. Сейчас придет.

Никитин положил трубку.

— Товарищ Солоневич, вас Иоффе к себе зовет, и поскорее.

— Да ведь я только что у нее была.

— Это ничего не значит, идите скорее, она вас ждет.

Что случилось? Прощаюсь и бегу к Иоффе.

Застаю ее за телефонным разговором. Не