Иван Солоневич
ТРАГЕДИЯ ЦАРСКОЙ СЕМЬИ
Очевидцы
С. Мельгунов выпустил в свет свою очередную
работу, посвященную русской революции: "Судьба
Императора Николая Второго после отречения",
заключительная часть трилогии "Революция и
Царь". В предисловии к книге, автор приносит
свои извинения за недостатки этих работ:
"Условия 1939-1944 гг., когда ненормальный для
научной работы эмигрантский быт соприкоснулся с
новой и мировой катастрофой". Этот "быт" и
эта "катастрофа" не могли, конечно, не
наложить своего отпечатка на этот грандиозный не
только для эмигрантских условий труд. Он излишне
насыщен случайными деталями, в нем излишне
фигурируют случайные персонажи, и это запутывает
общую картину. Впрочем, эти детали и эти
персонажи иногда могут служить прекрасной
иллюстрацией к февральскому кабаку. Стиль С.
Мельгунова запутан и часто невнятен, - некоторые
фразы приходится перечитывать по три-четыре
раза, чтобы понять, так что же, собственно, хотел
сказать С. Мельгунов? И без достаточной
уверенности в том, что на пятый раз данная фраза
будет понята правильно: ученые люди склонны к
некоторой невразумительности. Это делает книгу
громоздкой (420 страниц) и для среднего читателя
мало доступной - и по стилю, и по объему, и,
вероятно, по цене. И вместе с тем за все наше
послереволюционное время у нас, может быть, не
было ни одной работы по истории русской
революции, которая была бы проделана с
объективностью, добросовестностью и
скрупулезностью С. Мельгунова. "Скрыть
"правды" в истории почти невозможно", -
пишет он на последней странице своей книги. Я бы
сказал несколько иначе: установить "правду"
в истории, может быть, еще менее возможно. Сейчас,
например, после исследований проф. Ростовцева,
даже и Нерон начинает казаться в несколько ином
свете, чем он казался до проф. Ростовцева. После
русской революции Петр Первый тоже кажется
совсем не тем, чем он казался до этой революции.
Но некоторые основные факты можно все-таки
установить. Затруднение, конечно, заключается
еще в том, что писать историю русской революции,
не имея никакого доступа к России и к ее
источникам, - дело вообще очень затруднительное.
Затруднения усиливаются еще и тем
обстоятельством, что вместо, так сказать,
"полицейского протокола" или полицейских
протоколов историку приходится иметь дело с
"самооправдывающимися мемуаристами" -
термин принадлежит С. Мельгунову. "Несколько
искусственная и вызывающая поза какой-то
моральной непогрешимости, которую склонны без
большой надобности занимать
самооправдывающиеся мемуаристы" (стр. 27).
"Каждый из современников видит то, что он
хочет" (стр. 37). "Самооправдывающиеся
мемуаристы становятся в благородную позу и
обличают других" (стр. 113). В особенности
достается А. Керенскому и "методу, присущему
его воспоминаниям - крайнему преувеличению"
(стр. 89), его "экспансивному воображению"
(стр. 19) и "некоторой слабости к красивым,
показным и декларативным формулам, не только в
воспоминаниях, но и в жизни". О. П. Н. Милюкове
автор выражается еще короче и еще красочнее: П. Н.
Милюков всегда "был поистине своим
собственным придворным историографом".
В результате чрезвычайно скрупулезного анализа
самооправдывающихся мемуаров С. Мельгунов
устанавливает с документальной степенью
точности, что А. Керенский противоречит П.
Милюкову, и П. Милюков противоречит А. Керенскому.
И что, кроме того, Керенский противоречит тоже
сам себе, и Милюков противоречит тоже сам себе. А
оба вместе - в составе мощной колонны остальных
"самооправдывающихся мемуаристов", - всегда
давали себе труд подогнать плоды своего
"экспансивного воображения" к самым простым
историческим датам, датам, которые можно было бы
установить хотя бы по газетам того времени.
На эту тему как-то писал и я - в несколько менее
академических формулировках: всякий Иванов
Седьмой русской революции обвиняет всех
предшествующих и всех последующих Ивановых:
только он, Седьмой с самой большой буквы, был
прав. Вот, если бы все остальные Ивановы
послушались бы его, Седьмого с самой большой
буквы, то все было бы в порядке. Однако, вот, не
послушались... Так что, может быть, даже и Иванов
Седьмой был все-таки не совсем прав.
Во всяком случае, С. Мельгунову удалось проделать
очень большую, так сказать, очистительную работу,
- смыть кое-какие наслоения "экспансивного
воображения" и "придворных
историографий" и еще раз иллюстрировать
мудрость народной присловицы: "врет, как
очевидец".
В противоречивой куче этих очевидцев
разобраться, действительно, трудно. И в одном
месте (стр. 17) по частному поводу перевода Царской
Семьи в Тобольск С. Мельгунов как бы незримо
разводит руками: "Впрочем, быть может, нет
надобности откапывать логическую
последовательность там, где ее не было".
Логическая последовательность, конечно, была.
Мне кажется, что сам С. Мельгунов старается уйти
от исторической логической последовательности,
которая напрашивается сама по себе, и от
политической логической последовательности,
которая тоже напросится сама по себе.
Так же, независимо от теоретических построений
сегодняшнего дня, как 1917 год оказался
независимым от примерно таких же теоретических
соображений предшествующих лет.
Кабак и мешанина
Ослепительные достижения нашего Февраля я
определяю термином "кабак". С. Мельгунов, в
качестве ученого и объективного историка,
применяет иной термин: "мешанина"
(стр. 31). Если отвлечься от стилистических нюансов
бытового и академического языка, то я, по совести,
не вижу, какая, собственно, разница между
"кабаком" и "мешаниной". На каждой
странице своего труда С. Мельгунов всячески
показывает и иллюстрирует тот факт, что деятели
Февраля ничего не знали, ничего не
предусматривали и ничего не могли - получилась,
действительно, "мешанина", в которой сейчас
пытается разобраться историк. Временное
Правительство "не только не управляло, но и не
отдавало себе отчета" (стр. 24)...
"Коллективный психоз, именуемый
революцией" (стр. 39)... "Момент революции -
момент коллективной истерии" (стр.
60)... "Власть трепетала перед всякими
самочинными организациями" (стр. 134). Такого
рода характеристик и живых иллюстраций к этим
характеристикам у С. Мельгунова накоплен очень
основательный запас. Но и "психоз" и
"истерия" имеют, все-таки, свою
"логическую последовательность", - для
психиатра, во всяком случае. Дело, конечно,
заключается в том, что социальной психиатрии у
нас еще нет. И нам приходится грубо эмпирическим
путем устанавливать те случаи, когда люди сами
себе кусают пальцы, бьются головой об стену, или
производят иные столь же разумные действия,
которые для всякого нормально скроенного
наблюдателя явно противоречат элементарнейшим
интересам действующих лиц. Чего, в самом деле,
можно добиться, кусая собственные локти? Или
подпиливая сук на котором сидишь?
В "Диктатуре Импотентов", в особенности в 3-м
томе - я сделал некоторую - очень робкую попытку
объяснить действия действующих в революции и для
революции лиц довольно неприличным способом:
комплексом сексуальной неполноценности.
Действительно, и дедушки, и бабушки всяких
революций - теоретические и практические - дают
ни с чем несообразный процент истеричек,
импотентов, "миндервертиков" чисто
биологического порядка. Если принять всерьез С.
Фрейда и, в особенности, его ученика и
впоследствии конкурента - Ф. Адлера, то нужно
принять всерьез и их теорию
"гиперкомпенсации", каковая теория на
бытовом языке может быть сформулирована так:
"ах, вы меня презираете, как импотента, - так я
вам покажу." Из этого комплекса вырастает мономан.
И мономан может быть страшной силой. Такими были
Робеспьер и Марат, Гитлер и Ленин - "идейно"
женатый на женщине, тип которой В. В. Розанов
определял так: "курсиха". Дальнейших
комментариев В. В. Розанова я не рискую приводить.
А за всеми этими миндервертиками подымается
мутная волна наследственных обитателей
ночлежек, всяких бывших и павших людей всякое
"дно", всякие лодыри и бобыли. Все это,
конечно, психоз. Однако, истерика в ее чистом виде
лежит, все-таки, не здесь. Истерика началась в
иных кругах.
На стр. 39 С. Мельгунов пишет: "Беспощаднее всех
к служилой аристократии оказался в своем
дневнике Великий Князь Николай Михайлович,
суммировавший свои обвинения под общим
заголовком: "Как все они предали Его". На стр.
145-146 С. Мельгунов приводит выдержки из дневника
свитского генерала Дубенского, дневника, который
впоследствии фигурировал в качестве
"документа" в Чрезвычайной Следственной
Комиссии. Ген. Дубенский пишет:
"Императрицу определенно винят в глубочайшем
потворстве немецким интересам... Все думают, что
Она создает внутри России такие партии, которые
определенно помогают Вильгельму воевать с нами...
Я лично этому не верю, но все убеждены, что Она,
зная многое, помогает врагу. Распутин был будто
бы определенным наемником немцев... Придешь из
своего кабинета в семью, к детям, где сидят люди,
принадлежащие... к обществу. Мой сын - лицеист,
кончил, и у него была масса лицеистов. Второй сын -
конногвардеец, у него была масса -
конногвардейцев, - и тогда все это говорили".
"Все это говорили". При чем говорили люди и
социально и профессионально обязанные знать
реальное положение вещей, люди, стоявшие у самых
верхов власти, слой, занимавший все узловые
административные и военные пункты страны. Этот
слой не мог не знать правды. Или, если уж не знал,
то, по крайней мере, нужно было молчать, а не
дискредитировать Монархию, не рубить тот сук, на
котором этот слой все-таки сидел, не биться
головой об стену и не грызть пальцев самому себе.
"Очень знаменательно - и это должно быть
отмечено - что самое тяжелое обвинение родилось
отнюдь не в революционной среде. (Это же отмечает
и ген. А. Спиридович. - И. С.). Совершенно
удивительна та наивность, с которой, например,
боевой генерал Селивачев заносит в свой дневник
все подобные слухи со стороны приехавших из
Петербурга офицеров. Воспроизводить этот вздор
не стоит..."
Может быть только наивность. Но, может быть, и не
совсем наивность. Председатель Государственной
Думы камергер Родзянко, был, конечно, откровенно
глупым человеком, на чем, кажется, сходятся все
очевидцы мемуаристы тогдашних времен. Однако,
есть все таки вещи, которые выходят далеко за
пределы нормально допустимой человеческой
глупости. 9-го марта в "Вестнике Временного
Правительства" было за подписью Родзянки
опубликовано воззвание к офицерам и матросам, в
котором, в частности, было сказано:
"Граждане офицеры и матросы! Помните, что мы
окружены страшной опасностью... Уже многие годы
Германия использовала свое влияние, все
родственные связи своих правителей со
свергнутым царем, чтобы поддерживать в России
самодержавие, которое душило и убивало все
внутренние силы страны" (стр. 66).
От соответствующих интервью, да еще и в
откровенно желтой прессе, не удержались и
некоторые члены Династии (стр. 69). Все это было,
конечно, истерикой.
Однако, именно с этим истерическим наследием и
вступила в жизнь русская революция,
спланированная задолго до Февраля, а в Феврале
только вылупившаяся из давно снесенного и
оплодотворенного яйца. Это историческое
наследие я объясняю чувством обреченности
слоя, тем же чувством, которое подсказало Льву
Толстому его упрощенную философию упрощения. Е с
л и какому-то "комплексу" поддался даже
человек такого калибра, как Лев Толстой, то что же
говорить о "лицеистах" и
"конногвардейцах"? Мое объяснение может
быть не единственным и оно может быть
неудовлетворительным. Однако, другого
объяснения не видать. По самому существу дела
именно это наследие и обусловило собою страшную
участь Царской Семьи.
Тактика и мешанина
Основную причину Екатеринбургской трагедии С.
Мельгунов видит в том, что Царская Семья не была
своевременно вывезена заграницу. И основную вину
в этом С. Мельгунов возлагает на Временное
Правительство.
"На разрешение вопроса об отъезде повлияло не
столько "бессилие" правительства перед
Советами, не только зависимость его от
специфического напора "советской"
общественности (термин "советский С. Мельгунов
употребляет, конечно, в его до-октябрьском
значении. - И. С.), не только хотя бы и
закамуфлированный запоздалый "отказ"
Англии, но и определенная тактика самого
правительства. Выяснить эту тактику и связать ее
со всей русской общественностью того времени и
является задачей настоящей работы."
Я бы сказал, что эта задача выполнена все-таки не
целиком. "Тактика", если в "мешанине" 1917
года можно уловить какую бы то ни было
"тактику", действительно "выявлена", но
ее корни и ее объяснение остаются в тумане.
Впрочем, может быть, С. Мельгунов, как хронограф
революции, предпочел не заниматься никакими
социологическими обобщениями, ограничиваясь
только, так сказать, документально-фактической
стороной дела. Документально-фактическая
сторона дела открывает довольно неожиданные
подробности. Для оценки этих подробностей я
прежде всего приведу точку зрения самого С.
Мельгунова.
"Арест отрекшегося Императора есть акт со
стороны правительства, не находящий себе
оправданий. На правительстве, принявшем
добровольное отречение от престола и юридически
преемственно связавшем себя с ушедшей властью,
лежало моральное обязательство перед бывшим
Монархом" (стр. 29).
"Правительство в своем руководящем
большинстве мало считалось (или не отдавало себе
отчета) с тем моральным обязательством, которое
лежало на нем в отношении отрекшегося Монарха.
Иначе оно обратилось бы к общественной чести,
к которой так чутка всегда народная масса..."
С утверждением С. Мельгунова о "добровольном
отречении" от Престола можно спорить. Государь
Император был заманен в такую ловушку, из
которой, кроме отречения, никакого выхода не
было, если, конечно, не считать выходом
самоубийство. Тот факт, что к Его виску не был
приставлен реальный пистолет, очень мало меняет
положение вещей: отречение было вырвано
насильственно. Но совет С. Мельгунова об
обращении к народной чести - это уж явная утопия.
Обращение к народной чести со стороны Временного
Правительства означало бы восстановление
монархии.
А это было бы самоубийством для Временного
Правительства. Как таким же самоубийством для
революции было бы опубликование материалов
Чрезвычайной Следственной Комиссии.
Во всяком случае, 3-го марта Исполком Совдепа
принял резолюцию об аресте Царской Семьи. Ген. Л.
Корнилов знал о предстоящем аресте уже 5-го марта,
знал и о своем назначении "охранять" Царскую
Семью. Постановление Временного Правительства
вынесено 7-го марта, но неизвестно кем. С.
Мельгунов "думает" (стр. 31), что
постановление было вынесено вечером б-го марта -
но тогда С. Мельгунова можно спросить, как же ген.
Л. Корнилов мог знать об этом постановлении уже
пятого марта? С. Мельгунов пишет: "вероятно
и самое решение было принято на одном из
перманентных совещаний". Тоже может быть. Но,
во всяком случае, постановление об аресте
Царской Семьи было принято так, что теперь даже и
С. Мельгунов ничего не может найти. А, казалось бы,
- не совсем историческая иголка.
"Неоспоримым фактом является утверждение, что
до ареста Николая Второго никаких реальных шагов
к содействию в отъезде в Англию Царской Семьи
правительство не предприняло и ни в чем не
проявило своей инициативы. Оно не противилось
этому, не скрывало такой возможности и как-то
странно полагало, что этот отъезд совершится сам
собой. Для Управляющего делами правительства так
и осталось неясным - были ли приняты какие-нибудь
меры. "Думается, что нет", - писал он в своих
воспоминаниях" (стр. 52).
Управляющий делами правительства, оказывается,
не знал ничего. Ничего, оказывается, не знал и
глава правительства - кн. Львов: "не знаю,
почему из этого ничего не вышло" (стр. 53).
Было первоначальное полуприглашение, на которое
Временное Правительство, по-видимому, ничем не
реагировало. Впоследствии, много позже, это
приглашение было взято назад Ллойд Джорджем. От
лица английского правительства Д. Бьюкенен
дипломатически протестовал против ареста
Царской Семьи.
"Всякое оскорбление, нанесенное Императору и
Его Семье, уничтожит симпатии, вызванные мар том
и ходом революции и унизит новое правительство в
глазах мира".
Страх перед "массами"
Д. Бьюкенен в этом протесте писал о том, что "по
вопросу о безопасности нет повода для какого бы
то ни было опасения". А. Керенский и другие
"самооправдывающиеся мемуаристы" рисуют
страшный облик кровожадной революционной толпы,
жаждавшей крови Царской Семьи. С. Мельгунов самым
тщательным образом просматривает русские газеты
того времени и не находит никаких
следов каких бы то ни было кровожадных
стремлений со стороны "массы". Никаких. И
даже, когда Исполком Совдепа послал в Царское
Село эсэра Мстиславского (Масловского) для
перевода заключенных в Петропавловскую
крепость, то сам начальник экспедиции - тот же
Мстиславский рисует настроение вверенного ему
отряда так:
"Чем ближе было к Царскому Селу, тем все более
мрачнели сосредоточенные лица солдат. Среди
жуткой напряженной тишины мы подъехали к
вокзалу. Солдаты крестились" (стр. 42).
Согласитесь сами, что это никак не похоже на
кровожадность "массы", тем более, что отряд
товарища Мстиславского был, конечно, подобран
специально. Да и в самом Совдепе никаких
кровожадных тенденций не было - Совдеп
интересовался не судьбою Царской Семьи, а только
и исключительно судьбой царских капиталов. Когда
экспедиция Мстиславского кончилась конфузным
провалом: - караул просто не допустил его ни к
каким действиям, - в Совдепе состоялось
заседание. Докладчиком был Соколов - автор
пресловутого Приказа Номер Первый. Соколов
сказал:
"У царя есть целый ряд имуществ в пределах
России и огромные денежные суммы в английских и
других иностранных банках. Надо перед Его
высылкой решить вопрос об Его имуществе.
Когда мы выясним, какое имущество может быть
признано Его личным и какое следует считать
произвольно захваченным у государства, только
тогда мы выскажемся о дальнейшем" (стр. 47).
Товарищ Стеклов (урожденный Нахамкес) почти
месяц спустя после экспедиции Мстиславского на
заседании того же Совдепа возвращается к тому же
вопросу и повторяет уже и без него исполненное
требование ареста Царской Семьи, мотивируя это
требование так:
"...Отнюдь не из мотивов личной мести или
желания возмездия... но во имя интересов свободы...
мы признали необходимым арест всех Членов бывшей
Царской Фамилии... до тех пор, пока не последует
отречение от их капиталов, которых нельзя иначе
оттуда достать".
Однако, как отмечает С. Мельгунов, даже и эта, так
сказать, чисто хозяйственная точка зрения
"сочувствия не нашла, абсолютно никто ее не
поддержал к она не нашла себе отклика в
резолюции" (стр. 60). Что же касается капиталов
Царской Семью которые "по слухам"
выражались в миллиардных суммах, то по подсчетам
правительственного комиссара Головина, - у Царя в
России оказалось около миллиона рублей, а у
Царицы - около полутора. Заграницей практически
не было вовсе ничего. Из Императорской фамилии
были временно арестованы великая княгиня Мария
Павловна и великий князь Борис Владимирович, - их
арест Временному Правительству был не нужен.
И, кроме некоторых собственно чисто хулиганских
выходок в великокняжеских дворцах в Крыму,
организованных местными активистами, никаких
актов насилий над Императорской Семьей не
установлено. Таким образом, отпадает одно из
оправданий, которое придумывало для себя
Временное Правительство: охрана Государя
Императора "от мести разъяренных масс". В
крайнем случае, для охраны от такой мести
достаточно было бы полицейских мер. Но оставался
еще один жупел - это страх перед контрреволюцией.
Страх перед контрреволюцией
Этот страх присущ каждой революции и каждая
революция сознательно его подстегивает:
Революционный
Держите шаг,
Неугомонный
Не дремлет враг.
С. Мельгунов считает, что в те времена
контрреволюция была объективно невозможна:
"общая ненависть к Династии Романовых делала в
то время невозможной монархическую
реставрацию" (стр. 70).
Однако, чуть-чуть выше - стр. 65 - С. Мельгунов, на
основании материалов, собранных "Отделом
Временного Правительства для сношений с
провинцией" отмечает, что "городская
ненависть к Династии не захватила мужицкую
Русь". Историк Щеголев - левый, говорит:
"будет монархия, русский народ не мыслит
правопорядка, не венчанного короной". Сам С.
Мельгунов - совсем мельком отмечает:
"Единственным действительным средством
против всяких попыток монархической
реставрации... могло явиться политическое
просвещение. Только оно могло бросить луч света в
"темноту трудового крестьянства", которая
являлась страшным врагом революции..." (стр. 66).
Оставим пока "свет" и "тьму" на совести
С. Мельгунова. Итак, "трудовое крестьянство
является страшным врагом революции". Очень
может быть, что в своих исторических прогнозах
или предчувствиях оно оказалось несколько
дальновиднее С. Мельгунова. Но это было в начале
революции.
Уже в августе "Русские Ведомости" видят
кругом "нарастающее безразличие и апатию".
"Реакция, пока еще духовная реакция, - вне
всяких сомнений. Все и всем надоело". Та же
газета от 6 августа сообщает о трамвайных
разговорах в Москве: какой-то "бравый волынец,
активный участник новых дней революции,
громогласно заявляет: никакого порядка нет, одно
безобразие... без Императора не обойтись, надо назад
поворачивать". Такие же разговоры на улицах, в
поездах, в комнатах: надо назад
поворачивать. Но поворачивать было некому. И,
хотя общественная почва для поворота созревала с
каждым днем, никакого организационного
центра для этого поворота не было и быть не могло.
По всей совокупности обстоятельств 1917 года
организационным центром могли быть только
военные верхи - было военное время, вся молодежь
была на военной службе, в руках военного
командования были огромные возможности. Для
переворота эти возможности были использованы.
Для "поворота" - не были. Вероятно, что точку
зрения военных верхов наиболее лапидарно
выразил ген. Л. Корнилов в своей исторической
фразе: "Ни на какую авантюру с Романовыми я не
пойду" (стр. 186). Ген. Л. Корнилов ни на какую
авантюру с Романовыми не пошел. Ген. А. Деникин ни
на какую авантюру с Романовыми не пошел. Адмирал
Колчак ни на какую авантюру с Романовыми не
пошел. Сейчас С. Мельгунов издает свои книги в
Париже, вместо того, чтобы издавать их в Москве.
Итак, по свидетельству самого С. Мельгунова, на
стороне "поворота" была "темнота
трудового крестьянства", то есть, не каких-то
там злобствующих кулаков и мироедов, а трудового
крестьянства. Какие-то "бравые волынцы"
требовали "поворота назад". Какие то
саратовские крестьяне послали - уже в Тобольск -
жалобу Государю Императору... на Временное
Правительство. Жаловаться было на что. Лично я,
конечно, подвержен всяким слабостям
человеческой памяти, хотя на нее пожаловаться не
могу. Однако, я не принадлежу к числу
самооправдывающихся мемуаристов, ибо никакой
роли я по тем временам не играл. И также никак не
могу отнести себя к числу тех очевидцев, которые
видят то, что они хотят видеть: все эти годы я
видел именно то, чего я ни видеть, ни слышать не
хотел. Из внимания С. Мельгунова ускользает еще
одна общественная прослойка, которая к лету 1917
года уже совершила свой "поворот" -
студенчество. Должен оговориться: я вращался,
главным образом, в среде спортивного
студенчества. Оно, может быть, не было
большинством, но оно было политически активным.
Все свои надежды оно возлагало на военные верхи.
"П о в о р о т"
Великая и бескровная уже совершилась. Кровавый
деспот находился под арестом в Царском Селе.
Гнездо шпионажа и измены, алкоголизма и
бездарности, распутинщины и протопоповщины
ликвидировано окончательно. Ход истории призвал
на авансцену лучших людей страны. И с каждым
Божьим днем все идет все хуже и хуже. Это было видно
и "Русским Ведомостям", это было видно и
"бравым волынцам", это было видно и всей
темноте трудового крестьянства. Говоря короче,
это было видно решительно всем, кроме
незадачливых обладателей митинговых привилегий
1917 года - иных привилегий эти люди не имели.
Словом, ослепительно блестящие ризы великой и
бескровной серели и линяли даже не с каждым днем,
а почти с каждым часом. С каждым днем все шло все
хуже и все хуже: фронт, продовольствие, отопление,
порядок. Гибла всякая уверенность в каком бы то
ни было завтрашнем дне. Что будет завтра?
Параллельно с этим процессом линяния линяло и
еще одно: вся сумма легенд о всей сумме пороков и
преступлений и старого режима вообще и Царской
Семьи - в частности. Года полтора-два вся Россия,
или вся городская Россия, жила этими слухами. И
вот пришла революция. "Массовый спрос" на
все, что как бы то ни было относилось к этим
слухам, был колоссален: теперь то мы, наконец,
узнаем в с е. С. Мельгунов мельком рассказывает
историю о газете, опубликовавшей шифрованные
телеграммы Государыни Императрицы германскому
генеральному штабу. Он не называет имен. Об этой
истории я тоже мельком писал: автор этих
"телеграмм" - мой товарищ детства Евгений
Братин и они были опубликованы в газете
"Республика" (до революции - просто
"Биржевой Курьер"), издававшийся господином
Гутманом. Я был временно приглашен в эту газету
еще в период ее "биржевого" прошлого, для
постановки в ней информационного отдела.
"Республику" я бросил, но узнав о
сенсационных намерениях Е. Братина, все-таки
поехал к Гутману и честно предупредил: кроме
скандала, не выйдет ничего. Гутман сослался на
тираж. Скандал получился, если и не грандиозный в
те времена сплошной "мешанины", - то во
всяком случае, очень большой. Однако,
сравнительно мелкая газета в одну неделю подняла
тираж почти до миллиона. Вся страна ждала
"разоблачений". И вот ничего.
Абсолютно ничего.
В каждую русскую здравомыслящую голову, не
охваченную митинговым алкоголизмом, начали в
конце концов закрадываться весьма серьезные
сомнения.
ДО Февраля вся сумма обвинений, которые
стоустная молва предъявляла Царской Семье,
казалась находящейся вне какого бы то ни было
сомнения. В самой деле: П. Милюков, с высоты
Государственной Думы, говорит о "глупости или
измене". "Лицеисты" и
"Конногвардейцы" повторяют то же самое, где
попало. Офицеры привозят из Петрограда эти же
данные на фронт. На тот же фронт В. Пуришкевич
возит нелегально отпечатанные речи П. Милюкова.
М. Палеолог с искренним изумлением выслушивает
аристократические планы устранения Царя.
Представители самой высшей знати убивают
Распутина. Церковь молчит, ничего не
подтверждает, но ничего и не опровергает.
Наконец, в роковые дни "отречения" против
Царя выступает и генералитет. После отречения
камергер и председатель Государственной Думы
Родзянко обращается - формально к морским
офицерам и матросам, а по существу ко всей России,
с подтверждением с а м ы х тяжких обвинений.
Как ни чудовищны были все эти обвинения, как мог
человек с улицы им не поверить? "Все
говорят". И не только говорят, но и действуют,
рискуя, может быть, и своей головой, как кое-чем
рисковали убийцы Распутина. Действует и
командование армии, предъявившее Царю
ультиматум об отречении. Да, пусть все это, может
быть, и преувеличено, сгущено, искажено, как
хотите, но если только четверть всего этого
правда, - тогда как?
Читающая публика России с истерической
жадностью ждала первой "свободной" печати и
первых разоблачений. Дни шли, шли месяцы. Ничего.
Абсолютно ничего. И с каждым днем и с каждым
месяцем линяют ризы бескровной революции и
смывается грязь с "кровавого режима". А
вдруг Государь Император вовсе не "палач", а
только жертва?
С каждым месяцем все ниже и ниже падал авторитет
Временного Правительства. И параллельно с этим
вырастал престиж свергнутого и обреченного на
молчание Царя. С. Мельгунов констатирует (стр. 60):
"Исключительно достойное поведение Царя в
течение всего периода революции заставляет
проникнуться к нему и уважением и симпатией."
Приблизительно то же заявил и А. Керенский:
"Керенский делал доклад правительству и
совершенно определенно, с полным убеждением,
утверждал, что невинность Царя и Царицы в этом
отношении (государственная измена. - И. С.) -
установлена" (стр. 159).
Но это было для правительства. Масса не знала
ничего, но уже чувствовала, что что-то тут совсем
не ладно. Что, собственно, было делать и
Временному Правительству и тем - очень
разношерстным - кругам, на которые оно кое как
опиралось?
Первая чрезвычайка
Чрезвычайная Следственная Комиссия по делам о
преступлениях старого режима - "Муравьевская
комиссия", как ее называют, в отличие от ее
доблестной преемницы - просто Чека, работала по
утверждению С. Мельгунова "с фанатизмом".
Она обратилась ко "всем, всем, всем", с
просьбой о всех материалах всех этих
преступлений. Она арестовывала царских
сановников, она допрашивала кого попало. И в
результате всей этой столь плодотворной
деятельности получился круглый нуль. Как можно
было, имея на руках вот только этот нуль,
обращаться к "народной чести"? Чем можно
было оправдать революцию? Чем можно было
подтвердить всю ту клевету, во имя которой
готовилась и была подготовлена эта революция? По
существу оставалось бы одно: стать всенародно на
колени и возопить гласом велиим: "простите,
православные, нечистый попутал!".
Нужно иметь в виду, что все это разыгрывалось
накануне выборов в Учредительное Собрание,
которое, как тогда предполагалось, даст свой
окончательный ответ на вопрос о "форме
правления". Эти выборы, конечно, проходили все
в той же атмосфере "психоза" или
"истерии", "мешанины" и просто кабака.
Но летом 1917 года их исход был очень неясен. А что,
если вместо ответа на вопрос о форме правления,
всенародное собрание потянет к ответу
виновников разрушения старой "формы"? Что,
если оно восстановит Монархию? Можно утверждать
с почти полной уверенностью, что в этом случае
Монархия нe занялась бы местью фабрикантам
Февраля, но с такой же уверенностью можно
сказать, что их политические, а отчасти и личные
карьеры были бы кончены навсегда. Было бы
покончено к с "долой самодержавие".
Вот, именно поэтому, а вовсе не в результате
"неразберихи" Временное Правительство не
могло ни оставить Государя Императора на
свободе, ни организовать его отъезд в Англию. Уже
Его первый же после отречения приказ был
задержан телеграммой А. Гучкова и дальше штабов,
да и то не всех, не пошел.
Вот этот приказ:
"В последний раз обращаюсь к вам, горячо
любимые Мною войска. После отречения Моего за
Себя и за Сына Моего от Престола Российского,
власть перешла к Временному Правительству, по
почину Государственной Думы возникшему. Да
поможет ему Бог вести Россию по пути славы, и
благоденствия... Эта небывалая война должна быть
доведена до полной победы. Кто думает теперь о
мире, кто желает его, - тот изменник отечеству.
Исполняйте же ваш долг, защищайте нашy великую
Родину, повинуйтесь Временному Правительству,
слушайте ваших начальников, помните, что всякое
ослабление порядка службы только на руку врагу.
Твердо верю, что не угасла в ваших сердцах
беспредельная любовь к нашей великой Родине. Да
благословит вас Господь Бог!".
Такого приказа А. Гучков не мог пустить
на фронт. Разница между милюковской "глупостью
или изменой" и словами Царя, полными
величавого благородства, была слишком уж
разительна. Нельзя было дать Царю свободу
самозащиты, ибо это было бы самоубийством для
всех деятелей и делателей революции, от самых
правых до самых левах. Нельзя было организовать
никакого "Нюрнбергского процесса", ибо он
сразу же выяснил бы, что весь фундамент великой и
бескровной построен на сплошной лжи, а здание,
построенное на этом фундаменте, расползется по
всем своим скрепам уже через два-три месяца после
Февраля. Выяснилось бы, что усилиями Государя
армия была, наконец, вооружена до зубов и что она
стояла на самом пороге победы. Что оставалось
деятелям революции? Как-то дорваться и довраться
до "Учредиловки", насадить туда своих людей
и потом помаленьку предать забвению весь позор
незаконорожденной революции: "победителей не
судят". Но Февралю победа суждена не была.
Судьба Царской Семьи это, может быть,
единственное, в чем Временное Правительство
действовало вполне логично. Отсюда и Тобольск -
подальше от центра, в глушь, по мере возможности,
в забвение, хотя бы и временное. Тень Царской
Семьи стояла не только "угрызением совести",
она стояла личной угрозой для всех
участников Февраля - эту угрозу нужно было убрать
подальше. В этом были единодушны все - от
генералов до социалистов. И именно поэтому никто
не позаботился о Царской Семье - ни в Царском, ни в
Тобольске. В Тобольске был момент, когда там не
было никакой власти: Временное Правительство
было свергнуто, а Советы туда еще не добрались. Но
и в этот момент никто на помощь не пришел.
* * *
Все это - уже прошлое, из которого можно
было бы извлечь кое какой урок. Как историк
С. Мельгунов дает исключительно объективную
картину, картину, в которой не хватает только
одного: логической связи "мешанины" с
чувством элементарнейшего самосохранения.
Боюсь, что как политический деятель, стоящий на
февральских позициях, Мельгунов несколько менее
объективен и склонен предполагать, что Февраль в
его втором издании будет значительно лучше
своего оригинала 1917 года. Думаю, что такие
предположения не основаны ни на чем.
Февраль в его первом издании устранил Монархию,
ее административный и полицейский аппарат, но
все остальное оставил в полной сохранности: и
парламент, и земства, и муниципалитет, и Церковь,
и армию, с ее организацией и даже суды с их
прокурорами. К деятелям и делателям первой
Февральской революции можно относиться
по-разному - однако, обвинения их в бездарности,
слабоволии и прочих таких грехах явно
преувеличены. Можно иронизировать над
хронической самовлюбленностью П. Милюкова, но
назвать его бездарностью было бы трудно. А.
Гучков был исключительно волевым человеком. А.
Керенский был искренним демократом, хотя в
правители он не годился никак. За левыми стояли
люди калибра Г. Плеханова. Нет, собранием
бездарностей Временное Правительство назвать
все-таки нельзя. И все-таки - в два-три месяца
вместо "власти" получилась "мешанина".
Какая "мешанина" получится у нас при втором
издании Февраля? И если уже летом 1917 года, месяца
через три после Февраля, "бравые волынцы"
вслух требовали "поворота", а "темное
трудовое крестьянство" было злейшим врагом
революции, то что будет в 195? году и через треть
века мешанины - на этот раз беспримерно кровавой
и беспредельно бесчеловечной?
Как историк, С. Мельгунов правильно рисует
Февральский кабак. Как политик - он готовит его
повторение, в безмерно худших условиях и в
несравненно худшем издании.
"Наша Страна", №№ 122-123, май 1952 г.
|