БЕЛОГВАРДЕЙЦЫ НА БАЛКАНАХ

Автор: 
Каратеев M.

В этом смысле в Южной Болгарии условия были особенно скверные. Тут у нас периоды самого тяжелого физического труда — от зари до зари — чередовались с периодами безработицы или бесплодных поисков работы, в продолжение которых приходилось жить впроголодь; вдобавок почти всех жестоко трепала малярия. Вскоре такое положение создало для некоторых серьезную угрозу: у четырех молодых офицеров нашей Сергиевской группы, в том числе и у меня, были обнаружены зачатки туберкулеза. К счастью, в Болгарии тогда еще существовала наша русская, армейская санатория, куда нас всех в скором времени отправили.

Эта санатория ютилась в тенистом саду, на окраине города Великого Тырнова. Богатством и роскошью она отнюдь не блистала, но нам, после многих лет чисто походной жизни, показалась необычайно уютной. Каждый больной получал тут хорошую постель в четырехместной палате, скромное, но здоровое питание, элементарный медицинский уход, а главное, полный покой и отдых. Заведовал санаторией военный врач, доктор Трейман,[39] стяжавший в офицерской среде широкую известность не столько своими профессиональными познаниями, как дуэлью с генералом Растегаевым,[40] в исходе которой воинственный эскулап ранил своего противника. Персонал дополняли младший врач, две сестры и фельдшер, а больных было человек тридцать, преимущественно таких же, как мы, молодых офицеров, с болезнью, захваченной в начальных стадиях. Но были и более тяжелые. Из них запомнился мне поручик Громов. Он харкал кровью, температура по вечерам поднималась у него до 39 градусов, но утром, с трудом поднявшись с постели, он сейчас же начинал собирать партию в преферанс. И если кто-либо из его обычных партнеров отказывался, Громов сражал его таким доводом: “Да будь же человеком, ведь это, может быть, моя последняя пулька!” Он знал, что его дни сочтены, но замечательно владел собой, шутил и ожидал своего конца с каким-то озорноватым бесстрашием. Чтобы так умирать от чахотки, нужно, пожалуй, не меньше героизма, чем для доблестной смерти в бою.

В наших армейских частях кандидатов в санаторию было много, а потому попавших в нее счастливцев там долго не держали — месяца полтора, от силы два, а потом, в зависимости от состояния здоровья, или на выписку, или в русский госпиталь, находившийся там же, в Великом Тырнове. Последнее почти всегда означало, что положение человека безнадежно и ему просто предоставляют возможность умереть на больничной койке, а не на улице. К счастью, из Сергиевской четверки никто туда не попал, — подлечив нас и подкормив, всех выписали, и мы возвратились в Тырново-Сеймен.

В опустевшую после производства юнкеров казарму к этому времени вселили русскую Галлиполийскую гимназию, тут снова забурлила жизнь, но остаткам сергиевцев удалось сохранить за собой только Офицерское собрание, несколько комнат для чинов кадра да небольшое полуподвальное помещение, раньше служившее для каких-то хозяйственных надобностей, — туда пришлось переселиться всем молодым офицерам.

Когда мы приехали из санатории, в этом общежитии было неуютно, холодно и голодно. За тусклыми подвальными окошками на уровне глаз смотрящего расстилался унылый плац, покрытый смешанным с грязью снегом. Внутри, на земляном полу, стояло десятка полтора деревянных топчанов, застланных казарменными одеялами; на вбитых в кирпичные стены гвоздях были развешены шинели, куртки, штаны и прочие принадлежности офицерского и рабочего туалета. Обстановку дополняли деревянный стол, несколько табуреток и стоявшая посреди комнаты круглая печка, с жестяной трубой, выведенной наружу через дыру, проделанную в одном из окон. За неимением дров, топилась она редко и чем бог пошлет: с наступлением темноты все чаявшие тепла отправлялись на добычу и не пренебрегали ни одним деревянным изделием, за которым не было надлежащего присмотра. Печка наша за зиму поглотила целиком казарменный сарай, курятник, большинство соседних заборов, все скамейки, которые на ночь забывали убрать со двора, и множество иных случайных находок, не говоря уже о сложенных на чердаке запасных топчанах и классных досках. Но все же в подвале почти всегда было холодно и сыро.

В эту пору года единственную возможность заработка давала тут так называемая “обрешта”, то есть перекопка земли под виноградники. Но и эту работу далеко не всегда можно было найти, к тому же, в силу небольшой величины крестьянских участков, она быстро кончалась. Таким образом, из зимовавших в казарме офицеров кое-кто временами находил обрешту и отлучался, а человек десять—двенадцать всегда сидели в этом подвале, без работы и без денег. Полковник Мамушин из скудных средств, имевшихся в его распоряжении, скрепя сердце согласился в течение зимы оплачивать своим безработным три ежедневных пайка, получаемых из кухни гимназии, — их по-братски делили на всех. Вдобавок к этому кое-что удавалось брать в кредит из маленькой частной лавчонки, которая образовалась при Сергиевском училище еще в юнкерские времена. Все это давало возможность впроголодь существовать, а иной раз — когда кому-нибудь удавалось что-то подработать — в подвале устраивался пир, и в этих случаях, кроме колбасы и хлеба, на столе тут можно было увидеть даже халву и вино. После санатории применяться к таким условиям жизни было трудновато. Шинель, положенная на голые доски топчана, и солдатское одеяло в качестве второй и последней постельной принадлежности весьма мало общего имели с мягкой и теплой санаторской постелью, а о довольствии что уж и говорить! Мамушин по случаю нашего приезда добавил на всю подвальную братию еще один, четвертый паек, и с таким приданным мы включились в общую жизнь группы.

Несмотря на подобную мизерию, эта жизнь особенно скучной или монотонной не была. Мы жили дружно, перед посторонними высоко держали свою марку, искусно притворялись сытыми и развлекались как могли: ухаживали за старшими гимназистками (что требовало постоянного напряжения ума и изобретательности, так как их держали взаперти), играли в винт и преферанс, время от времени общими силами выпускали рукописный журнал на злобу дня, благо в составе группы были люди, хорошо владевшие пером, и один отличный художник-карикатурист.

Однажды ненастным утром в казарму пришел какой-то болгарин-селяк и сказал, что ему нужны рабочие на виноградник. В нашем подвале в этот момент никого не было, кроме меня и Кедрина[41] — одного из моих компаньонов по санатории. Работу мы не искали — к этому никак не располагал декабрьский холод, — но, когда она сама нас нашла, грешно было отказываться, так как пустой желудок тоже предъявлял свои претензии. Договорившись с болгарином и без труда найдя еще четверых желающих, на следующее утро мы отправились к месту действия. Это было небольшое село Райнево, в нескольких километрах от Тырново-Сеймена.

Обрешта была тяжелой и к тому же очень неприятной работой, ибо производилась она только в зимние, самые ненастные месяцы. Землю надо было вскапывать на глубину шестидесяти сантиметров, то есть на два лопатных штыка, причем к лопате для упора ноги еще прикреплялась особая скоба, позволявшая копать глубже. Отмерив полосу в метр шириной и во всю длину поля, один рабочий вскапывал ее на глубину тридцати сантиметров, выбрасывая весь этот верхний слой наружу; затем вскапывал на такую же глубину второй слой, оставляя землю на дне образовавшейся канавы. Другой рабочий, ведущий смежную полосу, свой верхний слой перебрасывал в канаву первого, третий в канаву второго и т. д. Работа оплачивалась сдельно, и для того, чтобы она шла споро и продуктивно, нужно было, чтобы все участники обладали одинаковой выносливостью, ибо один отстающий задерживал всех остальных,

День выдался теплый, лежавший на поле снежок быстро таял, обращаясь в слякоть. Почва нам попалась глинистая, земля мертвой хваткой липла к сапогам и к лопатам, то и дело надо было их очищать. После полудня временами принимался идти дождь, тогда работу приходилось бросать и отсиживаться в стоявшем тут же, на винограднике, шалаше. К вечеру мы изрядно намаялись, промокли, а выработали совсем мало, но несколько воспрянули духом после того, как хозяева накормили нас вкусным, невероятно перченым мясным соусом с фасолью и даже поднесли по стаканчику сливовицы. Наевшись до отвалу, все отправились спать в отведенный нам пустой овин.

В течение следующих трех дней погода стояла сносная, слегка подмораживало, и работа пошла лучше. Можно было бы выгонять приличную “надницу” (дневной заработок), но этому препятствовал своего рода тормоз, находившийся в механизме нашей группы. Дело в том, что с нами, пятью подпоручиками, выразил желание отправиться на обрешту училищный адъютант, капитан Арнольд, — человек неуживчивый и неприятный. Хотя ему самому в ту пору не было и тридцати лет, сойтись ближе с молодыми офицерами он не умел или не хотел, любил при всяком удобном случае, а то и просто от плохого настроения “напоминать”, “ставить на место”, “подтягивать” — вообще держал себя так, чтобы мы чувствовали, что он нам не ровня. Это еще куда ни шло в казарме — там его старшинство было неоспоримо, — но совершенно нелепо выглядело на работе, где молодежь превосходила его и в сноровке, и в проявлениях товарищества. Естественно, его общество не доставляло нам никакого удовольствия, но отказать было неудобно, и мы его с собою взяли, а он со своей стороны сумел заставить нас горько об этом пожалеть.

Работал он медленно и вяло, брюзжал и портил настроение всем остальным. Приписывая это его “старости”, мы деликатно старались в полную силу не гнать, но все же он далеко отставал, задерживая работу других. Наконец Земсков,[42] самый дюжий из всех, закончив полосу в то время, когда Арнольд не дошел еще и до половины своей, направился на помощь последнему. Но едва он воткнул в землю лопату, адъютант перестал копать и прошипел:

— Вы что, желаете этим показать, что я плохо работаю?

— И в мыслях того не имел, — ответил Земсков. — Но мы работаем артелью, и, если я свою полосу закончил раньше других, не стоять же мне теперь сложа руки!

— Я прекрасно понимаю, почему вы свою полосу кончили раньше других: гнали нарочно и лезли из кожи, чтобы показать, что я не в состоянии с вами тягаться! Ну что ж, извините, я в батраки не готовился. На этой почве охотно уступаю вам пальму первенства, да и самую почву тоже. Честь имею кланяться, господа!

— Да полно, Олег Максимилианович, никто из нас и не думал… — попробовал я поправить дело, но Арнольд сразу оборвал меня:

— Я вам, подпоручик Каратеев, не Олег Максимилианович, а господин капитан! Понятно?

— Не совсем. В подобной обстановке величание по чинам мне кажется не особенно уместным.

— Так вот, пусть не кажется! Здесь вам не Совдепия — ни чинопочитание, ни уставы не отменены. Забываться начали, милостивый государь! Да потрудитесь смирно стать, когда со старшим разговариваете!

— Возьми ему, Миша, лопатой на караул, — громко сказал мой закадычный друг Вася Смирнов, стоявший сзади.

Арнольд круто повернулся и бросил на него испепеляющий взгляд, но ничего больше не сказал и ушел с поля.

Этот инцидент произвел на всех тяжелое впечатление. Дело пошло вяло. Излишне чувствительный Земсков, считая, что Арнольд бросил работу по его вине, в порядке самонаказания вечером тоже нас покинул. На следующий день заболел Кедрин, у него был сильный жар и болело горло, надо было вести его домой, что и для остальных послужило поводом к уходу. Не без труда вырвав у хозяина плату за сделанное и обещав прислать ему новых рабочих, мы возвратились в казарму.